В театре после первой фразы тебе уже все ясно. Часто ты понимаешь, что в эту секунду время останавливается, останавливается навсегда. Ты в западне, выйти не можешь, остается терпеть. Ты прикован к своему креслу, и разворачивающееся перед тобой действо будет длиться часами, днями, неделями. Оно не закончится никогда. За стенами театра – люди, которых ты любишь, твои планы, и тебе приходится мириться с мыслью, что ничего этого нет. Жизнь будет продолжаться без тебя. А ты, запертый здесь, будешь до конца дней смотреть этот спектакль.
И все-таки спустя долгое время, когда ты уже не веришь, что подобное возможно, когда ты уже старик, тупой, беспамятный, неожиданно и этот спектакль, которому не видно было конца, кончается.
И эта минута освобождения – прекрасная минута. Ты вскакиваешь на ноги и с удовольствием аплодируешь и кричишь браво: ты рад, что спектакль все же закончился, и хочешь, насколько это в твоих силах, продлить эту минуту – минуту, когда с уверенностью ты можешь сказать себе, что он закончился.
В супермаркете я всегда изучаю чужие тележки, пытаясь представить себе, что люди едят на обед, на ужин, какой образ жизни они ведут, что у меня с ними общего. Некоторые покупают то же, что купил бы и я, так что у меня есть все основания подписаться под их покупками.
Засунуть руку в глубину холодильника в супермаркете или в баре и достать бутылку молока, до истечения срока годности которого больше времени: это тем приятнее, чем старательнее ее заставили другими бутылками, чтобы вынудить меня купить молоко, срок годности которого истекает раньше.
Все люди, даже самые некрасивые, когда узнаёшь их ближе, становятся красивее.
Собираясь принять душ, моя жена регулирует воду больше часа, как раз до того момента, после которого, если повернуть смеситель на миллиметр влево, потечет кипяток, а если на миллиметр вправо – ледяная вода. После того как ей удастся в результате нечеловеческих усилий добиться нужной температуры и зеркало в ванной, напоминающей парилку, запотеет, она наконец становится под душ.
В эту самую минуту, ни секундой позже, я – клянусь, что не нарочно, – открываю кран на кухне, и напор воды в душе неожиданно становится слабее, а вода – ледяной. Я знаю, что жена забивается в угол кабины, потому что ей не хватает смелости закрыть душ, чтобы потом снова начать манипулировать смесителем, а главное, она верит, что через секунду это кончится, а пока вся сжимается, безуспешно стараясь увернуться от предательской струи, и кричит во все горло: “Закрооой! Закрооой!”
Если я слышу – а за шумом двух струй и при закрытых дверях могу и не слышать, сколько она ни кричи, – я моментально спохватываюсь и закрываю кран.
Потом, когда она выходит из душа и, к моему удивлению, наступает на меня, бешено сверкая глазами, я все отрицаю, клянусь, торжественно клянусь, будто не помню, что открывал горячую воду, и только после долгого мучительного допроса признаю свою вину.
Но я действительно забыл, что она принимала душ, клянусь, иначе я бы никогда не дотронулся до крана.
Бывает, мне нравится и то, что, казалось бы, нравиться не должно.
Мне нравится смотреть телевизор при включенном радио и слушать радио при включенном телевизоре, говорить по телефону, не выключая телевизора и радио.
Мне нравится следить за телевизионными рейтингами фестиваля в Сан-Ремо и его ведущего Паоло Бонолиса, за рейтингами воскресных программ. Когда, движимому болезненным интересом, мне удается найти в “Репубблике” статью о Бонолисе и данные о его слушателях и зрителях, я редко упускаю случай вставить в любой разговор вопрос: неужели “Репубблике” не надоело писать о Бонолисе? Кому это интересно? Ответ я знаю: это интересно мне.