– Так в чем же каешься, князь? – спросил инок. – В гордости ли?
– В сомнении каюсь. Не верю я в конечное нашего государства спасение. Маринка Заруцкого жена теперь, и сын у нее подложный. Ушла она из Коломны, и город ограбила начисто, и ворота с собой увезла, и зачем той бабе крепостные ворота? А я теперь сомневаюсь. Соберемся мы, дворяне, вооружимся, нападем на поляков, а потом деревнишки поделим да поссоримся. Изверился я в нашем войске, и еду я, святой отец, в Москву один, посмотрю, как семья, а там – что бог даст.
Из угла заговорил монах с черными бровями:
– А правда ли, что вся Рязанская земля очищена?
– На Рязанской земле чужих людей нет, – ответил Пожарский.
– А рать Ляпунова велика? – спросил черноглазый.
– Велика. Идут с Ляпуновым люди из земли Рязанской и Северской, идут из Муромской с князем Масальским, и из Низовой с князем Репниным, из Вологодской земли и поморских мест с Нащокиным, и эти всех надежнее. Идут из Костромской земли, из Ярославской. Идут казаки Прасовецкого, идут казаки из степи. И сказано, что которые боярские люди крепостные и старинные и те шли бы без всякого сомнения и боязни. И я иду! Дай мне, отче, благословение.
– Господи Иисусе Христе, сыне божий! – сказал быстро и привычно Иринарх.
Потом встал и заговорил медленно, глядя в угол, на закоптелые иконы:
– Святые праведники Борис и Глеб, от брата убитые без прекословия, молите бога за сего раба, иже всуе мятется… Нет тебе моего благословения, князь… Смирись да молись поболе… Молись да смирись… Поляки-то теперь сильненькие, а мы-то бедненькие. Бедненький-то «ох», да за бедненького-то бог. Ко мне сам воевода польский Сапега нагрянул, губитель человеков. Я его божьим словом укорил, так он никого не тронул, пять рублей дал да знамя охранное… Вот с богом как. Отца Николая спроси, вот того, что в углу, он все видел. Приляг к земле, сынок, смирись, мертвым хоть прикинься.
– Обида в сердце жива. Тушинское бесчинье помню и переяславское разорение, угличский пожар, царя Бориса смерть, Ксении-царевны унижение…
– Укороти память смирением. Ты человек простой, не хитрый. Народ глуп. Подымется, да и погибнет. А и ты с ним пропадешь… Ну?
– Лучше смерть, чем жизнь поносная, – тихо ответил князь.
– Что за слово, где читал? Нет такого в писании…
– У деда на сабле написано. Он от отца получил. Тот на Куликовом поле сражался.
Старик встал, подобрал цепь. Цепь проскрежетала по полу. Монах подошел к аналою.
– Упрям, – сказал он. – Горд не по сану.
– Запрещаешь? – спросил Пожарский.
– Милый ты человек, – сказал монах, – иное у нас писано, и не на сабле… Живем мы пропадая… Нет тебе ни благословения, ни запрещения. Воюй, коли смеешь, самовольно. Был я мужиком в миру, князь. Сам на врагов сердце имею… Смирили отец Николай да игумен, показали мне все в писании. А ты, коли не боишься греха, воюй самовольно.
Дмитрий Михайлович печально взглянул снизу, стоя на коленях, на Иринарха.
– Не даешь, святой отец, благословения? И как теперь воевать? А воевать надо. Затоптана вся земля. Надо мне, надо в Москву ехать. А там что бог даст! А коль придется воевать самовольно, поставлю потом на молитву мать, и жену, и детей – отмолят. А то отдам монастырю сельцо, пускай монахи молятся – да простит мне бог прегрешение мое.
– О сельце скажи игумну, – охотно ответил Иринарх.
В монастырской конюшне
Беда, если остервенится грубая чернь.
Конрад Буссов
Дмитрий Михайлович печально шел по двору.
Надо коня посмотреть: как расседлал его Хвалов, какое сено дали. У монахов для богомольцевых коней сено плохое, из осоки больше. А коню хода до Москвы немало.