– Ну а дальше, дальше небось уже забыл?
– Что тут делается? – с удивлением спросила она. Владыка, смеясь, отвечает:
– Да тут Алеша меня учит «Отче наш», я его плохо знаю, вот он и учит меня его читать наизусть.
Впоследствии, когда владыка поселился в Дивееве, он избрал меня в свои помощники: очевидно, мои уроки сыграли свою роль. Первую свою исповедь, когда мне минуло семь лет, я принес ему. О как бы я хотел принести ему сейчас исповедь за всю свою многогрешную жизнь в ее приближающемся конце! Но нет владыки, как и многих. Глядя на его портрет, висящий на стене сейчас передо мной, и рассматривая памятную медаль, отлитую во Франции в память тысячелетия Крещения Руси, на обратной стороне которой сонм угодников Божиих с надписью под ними: «Святые новомученики Российские, молите Бога о нас», – вижу я доброе, светлое лицо владыки.
Епископ Серафим (Звездинский)
Второе января, день его Ангела, торжественная служба в Тихвинском храме монастыря: он – на кафедре, я – рядом с посохом, он – в алтарь, я – с посохом у Царских врат справа. Вот он, торжественно-светлый, с двукирием и трикирием в руках, стоит на солее: Боже сил, обратися убо, и призри с Небесе и виждь и посети виноград сей, и соверши и, его же насади десница Твоя (Пс. 79: 15–16), а монастырский хор отвечает ему: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас».
Его службы были торжеством. Так, как служил владыка, я нигде больше не видел и не слышал. Это было неповторимое состояние моей ребячьей души. А после литургии – крестный ход по всей Канавке, а она длинная-предлинная. Январские морозы сковали снега, осыпали серебряным инеем ветви кладбищенских берез и лип и всю владыкину серебряную бороду; сковали дыхание хора певчих, превратив его в облака белого пара, сквозь который слышно: «От юности Христа возлюбил еси, блаженне, и тому единому…»[10] Владыка идет с посохом, я – впереди него со свечой в тяжелом бронзовом подсвечнике, руки застыли окончательно, они хоть и в перчатках, но словно прилипли к бронзе, я силком разжимаю их, и… свеча и подсвечник падают у ног владыки. Он нагибается, поднимает свечу, несет ее, а мне, улыбаясь, показывает, чтоб я дул на руки.
А однажды был маленький скандальчик. В пасхальную ночь, стоя с посохом у Царских врат, я заснул, и посох выпал у меня из рук и грохнулся рядом! Это была пасхальная ночь, а потому «простим вся воскресением, и тако возопиим: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав! Пасха священная нам днесь показася»[11].
О Пасха моего детства! Окна нашей детской выходили в огромный сад с большой березой, управляющей в моем воображении монастырским хором, который пел то Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых (Пс. 1: 1), то Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою (Пс. 140: 2). А в эту Великую Субботу стояла она в полной тишине своих могучих ветвей, «плотию уснув, яко мертв»[12], в торжественном ожидании великого таинства пасхальной ночи. Нас, детей, в этот день укладывали спать еще засветло, зашторив все окна, но можно ль заснуть? Таинственность и напряженная тишина Великой Субботы, жившая в ветвях белой березы, проникала и в наши детские души и разливалась вокруг. Она жила в сосновых бревнах, туго проконопаченных паклей, в тихом мерцании знакомой мне с детства огромной лампады у большого образа Казанской Божией Матери, висевшей на стене против кроватей. Добрый лик Богородицы, проникая в душу, рождал в ней и в моем воображении мир иной. В этом мире я, наверное, был до своего рождения, и в него я должен вернуться, в нем – мой братец Петруша вместе с херувимами и с шестикрылыми серафимами, которые беспрестанно поют в райских садах: «Свят, Свят, Свят, Господь Бог Саваоф». И белая береза вместе с ними поет и ликует в этот субботний вечер, а скоро, очень скоро «Ангел вопияше Благодатней!»