Рано ли, поздно мир открывается перед ребяческим оком во всей его неприглядной правде, во всей его суровой и непреложной истине. Беда наша была в том, что нас охраняли от нее, как охраняют экзотические цветы теплого юга от лютых морозов Колымы. Нас не подготавливали к реальной жизни, и поэтому мы не имели ни опыта, ни знаний. У нас не был выработан иммунитет против вируса, рождаемого от свободного волеизъявления. Наша свобода была подавлена во имя выращивания из нас белых, непорочных голубков, которыми можно любоваться, держа их в клетке, не беря во внимание, что голубям нужны в первую очередь крылья. Вот они-то и были у нас атрофированы. Мы, питаясь исключительно зернами добра, не знали житейского зла и не имели иммунитета против него, в наши зобы вместе с добрым семенем не попадало горького семени реальной жизни. Внезапно, очутившись предоставленными сами себе, средь неведомого нам враждебного мира, мы в нем напоминали не белых голубей, а белых ворон, да еще и не умеющих летать.
Очутившись средь стаи черных ворон, беспощадно нас бьющих, мне ничего не оставалось делать, кроме единственного: из белого превратиться в черного (другого пути у меня лично не было) или погибнуть. Я говорю все это не в свое оправдание, не с желанием найти виноватого. Я с раннего детства был приучен сознавать и не оправдывать свои грехи и дурные поступки, видеть причину их и не сваливать ее с себя.
Грех юности моея и неведения моего не помяни (Пс. 24: 7).
Если мама по житейскому своему опыту и по духовности своей могла всецело отдать свою судьбу и нашу в руки Божии, то у меня этого опыта не было, и поэтому я отстаивал свое право на жизнь кулаками, руководствуясь простой истиной: «С волками жить – по-волчьи выть!» А посему неведение мое очень быстро перешло в ведение. Чтобы выжить, я должен быть таким, как все мои сверстники. Эта необходимость была чисто внешней. Внутренне я всю свою жизнь ощущал себя и ощущаю до сих пор белой вороной и ни капельки от этого не страдаю. Быть как все – это отнюдь не значило для меня раствориться в общем безличии. Я сохранял свою индивидуальность с первой минуты, когда нога моя делала шаг в преисподнюю.
Морозным днем, закутанные до глаз в женские пуховые платки, заиндевевшие, с застывшими култышками вместо ног, стуча ими, как колунами, мы вошли в комнату тети Наташи. Всплески рук, возгласы отчаяния, раздевания, умывания, вытирание носов, горячий чай и сон, сон живительный, благотворный сон! Бабушка так же, как и мы, получила ссылку – «минус шесть», но она по каким-то соображениям не взяла себе Муром местом ссылки, а выбрала Лукьянов, куда и отправилась в полном одиночестве, никому не понятном и странном. Может, в этом сказалась основная черта ее характера – ни от кого не быть зависимой. Эту ее черту характера унаследовал генетически и я.
На следующий день нашего приезда в Муром мама с нами пошла на поклон к матушке-игуменье Александре, обосновавшейся в своем маленьком домике против стены Благовещенского монастыря, в храме, в котором пели, служили и прислуживали дивеевские сестры. Она встретила нас очень сострадательно, вздыхала, охала вместе с другими сестрами, знавшими нас с пеленок: «Ах, как Алеша похож на Петра Петровича!» Нас чем-то поили, чем-то кормили. Тут, в келье матушки, висела знакомая нам чудотворная икона «Умиление», икона Божией Матери, перед которой и скончался преподобный. Мы все приложились к ней. Мама долго стояла перед ней, а потом только приложилась. Матушка-игуменья неодобрительно относилась к маминым взглядам на положение в Церкви и спросила ее, намерена ли она ходить сама и водить детей в храм. Мама твердо ответила: «Нет».