Вот два хора вместе и весь храм с ними запели «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего…». Вся церковь опустилась на колени, и я вместе с ними. Мерный звон кадила и фимиам снова наполняют храм до самого купола. Пришло время всем прощаться. Меня подняла мама на руки, и я увидел в последний раз лицо дедушки.
Я поцеловал его в венчик, лежавший на его лбу. Руки его были сложены крестообразно на груди, а пальцы, как на саровских деревянных ложках, – в трехперстие.
После «Вечной памяти» батюшка предал дедушку земле. Свернули белое, серебряное парчовое покрывало. Белым саваном, со славянской вязью написанными вокруг него «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас», с большим черным крестом посередине, с копием и губкой на нем, с лестницей и петухом с другой его стороны – копием прободили Христа на Кресте, губкой напоили отцем[20], при помощи лестницы сняли с Креста, а петух – напоминание о том, как Петр отрекся трижды и, шед, плакася горько (Мф. 26: 75; Лк. 22: 62), – с ангелами и херувимами над ними, покрыли дедушку с головой и с руками, в которые вложил ему батюшка разрешительную молитву. Затем батюшка крестообразно трижды с ног до головы перекрестил дедушку землей, сыпля ее из совочка со словами: «Господня земля, и исполнение ея, вселенная, и вси живущие на ней». Вот закрыли уже не видного дедушку крышкой гроба, предварительно батюшка так же крестообразно вылил из пузырька на саван елей, смешанный с вином (соборное масло). Подняли мужчины гроб, подсунув под него домотканые холщовые полотнища и под пенье хора и народа «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас», под мерные удары «дедушкиных колоколов» с перезвоном стали выносить дедушку, неся его гроб на полотнищах до кладбища, останавливаясь несколько раз для пения литии.
Белый снег и морозное солнце слепили глаза, белый иней, одевший деревья, мелкой, искрящейся на солнце пылью сыпался на крышку гроба, припорашивая черный крест, написанный на нем. За гробом шли бабушка и протодьяконы со свечой и кадилом, хор монастырских певчих, пели литии и беспрестанно «Святый Боже…». У свежевырытой ямы поставили гроб на табуретки и пропели панихиду. На тех же полотнищах опустили гроб в могилу, и посыпались камушки земли, гулко ударяя о сосновую крышку. Быстро вырос свежий холмик, в головах которого поставили русский восьмиконечный крест, на котором славянской вязью было написано: «Петр Михайлович Арцыбушев». Это третья могилка на Дивеевском монастырском кладбище. Больше уж никто в эту землю не лег из нашей семьи. Я имею в виду то Дивеевское кладбище, где лежат отец, сын и внук.
Это была третья смерть в нашем доме, но первая, когда я ощутил, что такое смерть и как она приходит. Дедушкина смерть была той тихой, мирной, «непостыдной кончиной живота нашего», о которой постоянно молится Церковь и вместе с ней народ Божий, о чем молился и чего удостоился дедушка.
Следующая смерть посетила наш дом и, как гроза, которой всю жизнь боялась бабушка, смела его с лица земли, но до этого еще нам осталось жить в нем пять лет, и много еще утечет за это время воды.
Как я писал выше, две дочери Петра Михайловича приняли монашество в Дивеевском монастыре. Схимонахинями и монахинями они стали значительно позже: пока они инокини Наталия и Мария. Тети Наташа и Маруся. Одна – золотошвейка, вторая – иконописец. Обе тетушки бывали у нас в доме, но нечасто. Из них я лично любил тетю Марусю, тетю Наташу я, признаться, совсем не любил. Тетя Маруся, младшая сестра моего отца, была доброй, сердечной и веселой, художественной натурой, немного экзальтированной и, по словам мамы, малость глуповатой. Ее доброе сердце для меня всю последующую жизнь было дороже ее ума: она не была глупой, скорее недалекой. Тетя Наташа, самая старшая из всех детей дедушки, была близнецом дяди Миши. Она была сухой и строгой старой девой, стремящейся чаще нас поставить в угол, чем приласкать, в противоположность тете Марусе. В храме она всегда очень бдительно смотрела на нас и за нами: как мы крестимся и там ли, где положено, не вихляемся ли, не смотрим ли по сторонам, не чешемся ли невзначай, и, заметив какой-либо изъян в нашем благолепии, всегда «стучала» на нас бабушке и ставила на вид маме. Она была сторонницей акафистов в усиленной дозе во вразумление и просвещение наших душ. Мама с ней иногда сражалась все на том же языке, неведомом нам.