Стихия жизни, созданная в «Тихом Доне», испытывает перелом, переворот именно с начала этой любви, когда она разразилась (этот резкий глагол тут вполне уместен). Вот фрагмент из переломного звена повествования:

«Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступленно горели они одним бесстыдным полымем, людей не совестясь и не таясь, худея и чернея в лицах на глазах у соседей, что теперь на них при встрече почему-то люди стыдились смотреть».

То есть эта любовь изменяет, преобразует не только Григория и Аксинью, но и всю соприкасающуюся с ними жизнь. Я процитировал XII главку части первой; до этого момента жизнь в мире «Тихого Дона» течет размеренно, в какой-то степени даже патриархально-идиллически (хотя и ранее в повествовании является несколько предвещаний, предпосылок будущего взрыва), а далее – жизнь уже совсем иная, полная изломов и роковых столкновений.

В отлаженное за долгую историю бытие казацкой общины или, уместно даже будет сказать, огромной семьи тихого Дона (как его называли издавна) вторгается нечто разрушающее все устои и каноны.

Конечно, «преступление» Григория разрушает прямо и непосредственно его собственную семью. И уже в первой книге «Тихого Дона» отец Григория, Пантелей Прокофьевич, ясно осознает: «– Гришка наш, эх!.. – Старик горько закрутил головой. – Подковал он нас, стервец… Как ладно зажили было-к…»

Итак, надломлен создававшийся веками лад бытия. Пробитая брешь в конце концов приводит к полному крушению.

Кстати сказать, при появлении шолоховского повествования «преступная» любовь Григория и Аксиньи воспринималась и критиками, и читателями (или хотя бы их частью) в безусловно и сугубо положительном духе: да, мол, превосходно, что рушится эта косная, основанная на господстве обветшалых религиозно-этических догм жизнь тихого Дона – в том числе и то, что называли «деспотизмом семьи».

Сегодня, после прямо-таки глобального пересмотра оценки Революции, подобное безоговорочное одобрение едва ли возможно. И тем не менее образы Григория и Аксиньи, их трагедийная любовь воспринимаются и ныне с самым глубоким сочувствием. Нередко при этом пытаются как-то отделить их от Революции и, в частности, видеть в них только ее жертвы. Но реальное содержание «Тихого Дона» решительно противоречит таким попыткам.

Не приходится уже говорить о Григории Мелехове, который действительно становится жертвой лишь в конце повествования. Выразительна сцена (в конце «Книги третьей») его спора с дедом его жены Натальи – Гришакой. Мелехов в это время – один из вожаков мощного казацкого восстания, и девяностолетний Гришака (деду Гришаке – 69–70. – В. П.), проводящий дни за чтением Святого Писания, проклинает его: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял, грех великий примаешь!.. Все одно вас изничтожут. А заодно и нас. Бог – он вам свою стезю укажет».

Что ж Мелехов? «И вот сроду люди так, – думал Григорий, выходя из горенки. – Смолоду бесятся, а под старость, что ни лютей смолоду были, то больше начинает за бога хорониться… Ну уж ежеле мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник».

Вскоре Григорий, словно бы исполняя заветы деда Гришаки, идет сдаваться новой власти, добровольно и окончательно превращая себя в жертву. Но это вовсе не отменяет, не перечеркивает его предшествующую судьбу, это всего лишь конец ее.

Нет никаких оснований видеть только жертву и в Аксинье. Сквозь все повествование проходит настойчивый мотив: «…в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные…», «жадные губы ее беспокойно и вызывающе смеялись», «бесстыдно-зазывно глядела», «порочно-жадные красные губы» и т. д. «Какая порочная красота!» – вырывается при взгляде на Аксинью у одной из «интеллигентных» героинь «Тихого Дона». Сохранившие нравственные устои казаки согласно называют Аксинью «змеей», «выползнем змеиным», «гадюкой»…