– Но ведь папа столько потратил на его образование! А вдруг ему не достанется никакого наследства? Ты только вообрази!

– Ну, это мне вообразить нетрудно, – сухо ответила Мэри.

– В таком случае не понимаю, как ты можешь защищать Фреда, – не отступала Розамонда.

– Я его вовсе не защищаю, – сказала Мэри со смехом. – А вот любой приход я от такого священника постаралась бы защитить.

– Но само собой разумеется, он бы вел себя иначе, если бы стал священником.

– Да, постоянно лицемерил бы, а он этому пока не научился.

– С тобой невозможно говорить, Мэри. Ты всегда становишься на сторону Фреда.

– А почему бы и нет? – вспылила Мэри. – Он тоже стал бы на мою. Он – единственный человек, который готов побеспокоиться ради меня.

– Ты ставишь меня в очень неловкое положение, Мэри, – кротко вздохнула Розамонда. – Но маме я этого ни за что не скажу.

– Чего ты ей не скажешь? – гневно спросила Мэри.

– Прошу тебя, Мэри, успокойся, – ответила Розамонда все так же кротко.

– Если твоя маменька боится, что Фред сделает мне предложение, можешь сообщить ей, что я ему откажу. Но насколько мне известно, у него таких намерений нет. Ни о чем подобном он со мной никогда не говорил.

– Мэри, ты такая вспыльчивая!

– А ты кого угодно способна вывести из себя.

– Я? В чем ты можешь меня упрекнуть?

– Вот безупречные люди всех из себя и выводят… А, звонят! Нам лучше пойти вниз.

– Я не хотела с тобой ссориться, – сказала Розамонда, надевая шляпку.

– Ссориться? Чепуха! Мы и не думали ссориться. Если нельзя иногда рассердиться, то какой смысл быть друзьями?

– Мне никому не говорить того, что ты сказала?

– Как хочешь. Я меньше всего боюсь, что кто-нибудь перескажет мои слова. Но идем же.

Мистер Лидгейт на этот раз приехал позднее обычного, но гости его дождались, потому что Фезерстоун попросил Розамонду спеть ему, а она, докончив «Родина, милая родина» (которую терпеть не могла), сама предупредительно спросила, не хочет ли он послушать вторую свою любимую песню – «Струись, прозрачная река». Жестокосердый старый эгоист считал, что чувствительные песни как нельзя лучше подходят для девушек, а прекрасные чувства – для песен.

Мистер Фезерстоун все еще расхваливал последнюю песню и уверял «девочку», что голосок у нее звонкий, как у дрозда, когда под окном процокали копыта лошади мистера Лидгейта.

Он без всякого удовольствия предвкушал обычный неприятный разговор с дряхлым пациентом, который упорно верил, что лекарства обязательно «поставят его на ноги», лишь бы доктор умел лечить, – и это унылое ожидание вкупе с печальным убеждением, что от Мидлмарча вообще нельзя ожидать ничего хорошего, сделали его особенно восприимчивым к тому обворожительному видению, каким предстала перед ним Розамонда, «моя племянница», как поспешил отрекомендовать ее мистер Фезерстоун, хотя называть так Мэри Гарт он не считал нужным. Розамонда держалась очаровательно, и Лидгейт заметил все: как деликатно она загладила бестактность старика и уклонилась от его похвал со спокойной серьезностью, не показав ямочек, которые, однако, заиграли на ее щеках, когда она обернулась к Мэри с таким доброжелательным интересом, что Лидгейт, бросив на Мэри быстрый, но гораздо более внимательный, чем когда-либо прежде, взгляд, успел увидеть в глазах Розамонды неизъяснимую доброту. Однако Мэри по какой-то причине казалась сердитой.

– Мисс Рози мне пела, доктор. Вы же мне этого не воспретите, э? – сказал мистер Фезерстоун. – Ее пение куда приятней ваших снадобий.

– Я даже не заметила, как пролетело время, – сказала Розамонда, вставая и беря шляпку, которую сняла, перед тем как петь, так что ее прелестная головка являла все свое совершенство, точно цветок на белом стебле. – Фред, нам пора.