– Доброго здоровьица! Давно не виделись. Очень кстати вы подоспели. Шалят тут некоторые, понимаете. Из-за этих рогатых приличному человеку и погулять спокойно нельзя.

Рукосуев присел в свою любимую позу – на корточки – и обвел всех взором, несвойственным нормальному человеку.

«Одно из трех, – подумал про Рукосуева Цыпф, – либо он вместе с сотоварищами постоянно находится под воздействием сильного наркотика, возможно, того же бдолаха, либо страдает какой-то малоизвестной формой психического расстройства, либо уже выделился из рода человеческого в ту расу разумных существ, для которых, по словам Артема, проблема добра и зла потеряла свою актуальность».

– Где… тот… шустрый? – скрипучим голосом спросил Рукосуев и похлопал себя по правому локтю, недавно вывихнутому, а затем успешно вправленному на место.

Сразу догадавшись, о ком идет речь, Смыков развел руками:

– Нет его! Ушел! Он не наш был. Случайно прибился. Помните, как в песне поется: мы странно встретились и странно разойдемся.

– Верно, что это был новоявленный Каин? – Рукосуев говорил так, словно рот его был полон стеклянного крошева.

– Сказки! – заверил его Смыков. – Брехня аггелов! Он их сам терпеть не может. При случае давит, как клопов.

Только сказав все это, Смыков вспомнил, что Артем при нем ни единого человека, кроме самого Рукосуева, и пальцем не тронул.

– Ушел, значит… – задумчиво повторил Рукосуев. Глаза его закрылись, и он, продолжая сидеть на корточках, стал медленно раскачиваться с пятки на носок, словно задремывая.

Его товарищи бросили топоры и, зайдя по колено в воду, ополаскивали руки. Только Эрикс околачивался поблизости и загадочно поглядывал на аггела, трепещущего в Веркиных руках.

Толгай все не возвращался, и это не предвещало ничего хорошего. Если бы он остался в живых и наблюдал сейчас всю эту суету из укрытия, то обязательно подал бы условный сигнал, имитирующий крик цапли-кваквы.

Глаза Рукосуева вновь раскрылись, хотя ни яснее, ни человечнее от этого не стали. Теперь он пялился на Зяблика, который с подчеркнуто независимым видом изучал строение какого-то цветка.

– Это ты, что ли, хотел меня кастрировать? – поинтересовался Рукосуев, впрочем, без озлобления в голосе.

– Я, – не стал отпираться Зяблик. – Шутка это. Для тех, кто понимает. Не мог я всерьез говорить. Грех такое хозяйство губить. В другом месте благодаря ему ты бы как сыр в масле катался. Забыл разве, сколько в Отчине баб неприкаянных осталось?

– Шутка, – повторил Рукосуев, словно деревянный брусок своими зубами перекусил. Упоминание об Отчине, судя по всему, он пропустил мимо ушей.

Следующей на очереди была Верка.

– Врач? – спросил он вроде бы даже с некоторой симпатией.

– Ага! – Верка торопливо закивала головой, словно винилась в чем-то. – Врач. Ты, зайчик, не обижаешься на нас? Помнишь, как я тебе ручку вправила? Не болит? Вот и хорошо. Отпусти нас, Христа ради!

– Этот тебе зачем? – Рукосуев ткнул пальцем в аггела.

– Ох, и сама не знаю! Баба я глупая! Пожалела дурачка! Ну посмотри сам на него! Сердце как у мышонка бьется! Сволочь он, конечно, если с рогатыми связался. Так это, может, по глупости. Пройдет. Оставь ты ему жизнь, пожалуйста, – в ее голосе появились интонации церковной нищенки.

– Не в наших правилах оставлять или забирать чью-либо жизнь, – загадочно произнес Рукосуев. – Все в мире свершается само собой.

Если это был допрос, то его избежали только двое – Цыпф и Лилечка. Они сидели рядком (Лилечка, потупив глаза, красная, как свекла, а Цыпф, наоборот, смертельно бледный) и держались за руки. Для этой парочки у Рукосуева вопросов не нашлось, хотя, судя по взглядам (по их длительности, а отнюдь не по выражению), Лилечка продолжала интересовать его.