Вдоль фасада легкой свайной постройки пылал длинный костер. От него исходили ни с чем не сравнимые ароматы жареного мяса и каких-то пряных трав. В прежние времена Толгай и сам любил посидеть возле костра, на котором подрумянивались жеребячьи окорока и цельные туши баранов. Вот только раньше он никогда не задумывался над тем, что ощущают идущие на заклание бараны и жеребята.

Бедлам вокруг творился неимоверный: ревело пламя, мычали дикари, стучали друг о друга деревянные и костяные дубины, кто-то пробовал плясать, кто-то награждал друг друга увесистыми тумаками. Все – и мужчины и женщины – были одеты лишь в передники из луба, все вели себя как пьяные, и все грызли кости.

Понял Толгай только одно: его употребят не сию минуту, а чуть попозже. Первым на разделку шел некто косматый, похожий на пирующих, как родной брат, но, видно, проштрафившийся чем-то или по рождению относящийся к другому племени.

Привыкший к жестокости точно так же, как другие привыкли к утреннему кофе, Толгай не отвел глаз ни когда киркопа повалили на землю, ни когда ему дубиной перебили суставы, ни когда у еще живого целиком выдрали потроха.

Печень с великим тщанием поджарили и унесли в дом, внутренностями завладели самые почетные гости, а все остальное было распределено строго по старшинству – кому достался филей, а кому и рулька. Огонь, облизав нанизанное на палки мясо, затрещал веселее.

Шальная мысль вдруг обуяла Толгая: а что, если дикари сейчас нажрутся до отвала и уже не позарятся на его донельзя исхудавшее в странствиях тело? Однако, видя, с каким вожделением дикари раздирают плохо прожаренное мясо и крушат зубами кости, он понял, что те способны слопать все, до чего только смогут дорваться.

Когда с шашлыком из киркопа было покончено, наступила очередь отбивных из молодого степняка. Его схватили за шиворот, как щенка за холку, и поволокли к тому месту, где вершили свой нелегкий труд местные повара. Вот уж в ком даже с первого взгляда можно было сразу признать потомственных каннибалов!

Худоба Толгая не вызвала у них ни удивления, ни досады – здесь привыкли есть всех без разбора. Один из поваров легко скрутил несчастного степняка в бараний рог, а второй потянулся за дубиной – прежде чем приступить к разделке, жертву полагалось обездвижить.

Свет в глазах должен был вот-вот померкнуть, и Толгай с отчаянием пялился в серое, словно скованное грязным льдом небо – последнее, что выпало ему увидеть в этой жизни.

Затем на сером фоне появился темный вертикальный силуэт. Над ним склонилась та самая женщина, из-за которой (да еще из-за собственной глупости) он оказался здесь. Вновь она была одета в свой меховой передничек и вновь пристально смотрела на Толгая диковатыми янтарными глазами. Губы ее обильно лоснились, возможно, от только что съеденной печени киркопа.

Гримаса, исказившая черты женщины, едва ли поддавалась расшифровке, но скорее всего это было торжество. Наглый насильник получил по заслугам. Людоедская справедливость восторжествовала.

Внезапно выражение лица дикарки да и вся ее поза неуловимо изменились. Она стала чем-то похожа на гончую, почуявшую долгожданную добычу. Еще не было сказано ни единого слова (да эти существа и не говорили между собой, а только обменивались жестами и мычали на разные лады), но повара, больше похожие на заплечных дел мастеров, уже отступили прочь. Дубина вернулась на прежнее место. Эта женщина пользовалась здесь абсолютной, непререкаемой властью. Если ей хотелось мяса, она получала лучший кусок. Если ей хотелось, чтобы это мясо еще немного пожило на белом свете, голодным людоедам не оставалось ничего другого, как утереться.