«Он выглянул в окно и вдруг заметил, что пошел дождь», – Вольфи выводит буквы, старательно сопя – но они все равно не получаются красивыми, а убегают друг от друга, падают плашмя на темно-синие линейки и проваливаются под строчку, как нога под лед, сковавший все лужи во дворе. У Вольфи всегда все не так, как хочет мама. Поэтому она называет его хулиганом.

Зато он придумал, про что писать.

Они все: и Карл, сын мясника, и Франци с улицы за кладбищем, и Фредл-толстяк, и Гарри, который Гаральд – все сидят над пустыми тетрадками. И в самом деле, что писать на тему, которую выдумал капеллан Кройц? «Что может помешать доброму христианину пойти в воскресенье в церковь».

А Вольфи знает – его история растет строчка за строчкой, округляется, как пушистый праздничный кнёдль, начиненный фаршем, и Вольфи даже тихонько хихикает про себя: от того, что так ловко вывернулся, от того, что рассказ так ладно складывается.


– Что смешного, Энгельке? – гремит над ухом. Капеллан Кройц высится над ним черной суконной горой.

– Н-ничего, – Вольфи кажется, что гора вот-вот упадет на него и раздавит, – я просто пишу.

– Ну тогда прочти нам всем, что ты там написал, – сухо говорит капеллан, и губы его тонко змеятся в улыбке, а рука с четками негнущимся дорожным знаком показывает на учительский стол.

Вольфи вздыхает и выходит из-за парты. От учительского стола класс кажется совсем другим, он раздвигается, становится необъятным, а ты будто стоишь на сцене.


– А вдруг я промокну? Нужно бы взять зонт, подумал добрый христианин, – читает Вольфи громко и с выражением. – Он поискал зонт, а когда нашел, то расстроился. Зонт оказался весь в дырочку. «Что же мне теперь делать? – подумал добрый католик. – Может быть, зашить зонт? Но я не успею. А может, надеть на голову мешок из рогожи покрепче и так побежать до церкви?»


Шея капеллана Кройца налилась багровым, будто ему нестерпимо жмет черно-белый жесткий римский воротничок.

Смешок – крепко слепленным снежком – дробно раскатился по классу, собрал, смел весь смех, по снежинке, с парт у окна и вдоль стены, превратился в горную лавину. Они уже все смеются: сжав губы, хихикает Франци с улицы за кладбищем, гогочет Карл, сын мясника, схватился за щеки Фредл-толстяк, будто щеки сейчас не выдержат и вот-вот лопнут от смеха, а Гарри, который Гаральд, даже подвизгивает, как поросенок, смеясь.


«Добрый католик уже понял, что опоздал на службу», – увлеченно читает дальше Вольфи, – и…


Бам-м-м!


Тяжелая рука, будто собрав всю силу, наотмашь бьет его по уху. Голова мотнулась, как у безжизненной тряпичной куклы. Ухо, щека и все, что слева, умерло. Смех в классе – тоже, будто его и не было. Лицо капеллана Кройца покраснело, стало винно-красным, как четки, и кажется, сейчас брызнет во все стороны.

«У меня отвалилась голова, – подумал Вольфи. – Или оторвалось ухо». Он осторожно ощупывает рукой голову – все на месте. Только ухо совсем неживое, и в ставшей будто чужой голове гудит церковный колокол – протяжно, гулко, «бамм-бамм-баммм».


– Пойдем! – бросает капеллан и тащит Вольфи прочь из класса. К директору. Сухие пальцы держат руку цепко – не вырваться.

«Что сейчас будет, – пугается Вольфи и свободной рукой придерживает ухо, будто оно может невзначай отвалиться. Ухо теперь горит жаром ста печей, оно жарче, чем воздух в кузнице у Молодого Кляйна, – сейчас и директор еще добавит».


У дверей директорского кабинета капеллан отбрасывает руку Вольфи, словно это ядовитая жаба, про которую рассказывал вчера на перемене Гарри, который Гаральд.