Бартоломью тоже его любил; и заметил, что он сердится – из-за чего? Но помнил – у них гости. Семья – не семья при чужих. Надо пообстоятельней им рассказать про портреты, которые незнакомый молодой человек рассматривал, когда вошел Джайлз.
– Это, – он показал на мужчину с конем, – мой предок. У него был пес. Знаменитый пес. Оставил свой след в истории. И хозяин распорядился в письменном виде, чтобы пса этого похоронили с ним вместе.
Все разглядывали портрет.
– Я так и слышу, – Люси прервала молчанье, – как он говорит: нарисуйте мою собаку.
– Ну а лошадь, насчет лошади что? – спросила миссис Манреза.
– Лошадь, – Бартоломью нацепил очки. Оглядел Бастера. Задние ноги явно подкачали.
А Уильям Додж все смотрел и смотрел на даму.
– А-а, – сказал Бартоломью, который купил эту картину, потому что картина ему понравилась, – да вы, батенька, художник.
И снова Додж отпирался, за полчаса второй раз, отметила Айза.
Зачем роскошной бабе, как эта Манреза, таскать за собой этого недоноска? – спрашивал себя Джайлз. И молчаньем внес свой вклад в разговор – то есть Додж тряхнул головой:
– Мне нравится этот портрет.
Больше ничего он не мог из себя выдавить.
– И вы совершенно правы, – сказал Бартоломью. – Один человек – ах, ну как его? – связанный с каким-то там учреждением, ну, который советы дает, бесплатно, потомкам, как мы, вырождающимся потомкам, так он сказал… сказал… – и Бартоломью умолк. Все смотрели на даму. А она смотрела куда-то мимо них, ни на что не смотрела. И по зеленым просекам их вела в самую глушь тишины.
– Кажется, это сэр Джошуа?[13] – Миссис Манреза резко сломала молчанье.
– Нет-нет, – Додж сказал быстро, но шепотом.
И чего он боится? – спрашивала себя Айза. Бедняга. Стесняется собственных вкусов – а сама она мужа не боится? Не записывает стихи в тетрадь, замаскированную под книгу расходов, чтоб Джайлз не догадался? Она посмотрела на Джайлза.
Он разделался с палтусом; ел быстро, чтоб остальных не задерживать. Подали вишневый пирог. Миссис Манреза считала косточки.
– Куколка, балетница, воображала, сплетница, куколка, балетница, воображала… это я! – крикнула она, страшно довольная, что вишневый пирог дал ей возможность продемонстрировать, какое она истинное дитя природы.
– Вы и в это, – старик галантно ее поддел, – тоже верите?
– Ах, ну как же, ну конечно я верю! – Она снова чувствовала себя как рыба в воде. Отличная тетка. И всем стало хорошо; и можно, резвясь у нее в кильваторе, оставлять серебристые, темные тени, уводящие в самую глушь тишины.
– Мой покойный отец, – зашептал Додж Айзе, которая села рядом, – любил живопись.
– Ой, а у меня! – выпалила Айза. Быстро, сбивчиво она пояснила. В детстве, когда болела коклюшем, ее оставляли у дяди, он был духовная особа; ходил в скуфье; и ничего абсолютно не делал; даже проповеди не читал; но сочинял стихи, бродил по саду и вслух их выкрикивал.
– Все его сумасшедшим считали, – она сказала, – а я… – И осеклась.
– Балетница, воображала, сплетница, куколка… Выходит, – сказал старый Бартоломью и положил ложку, – выходит, что я куколка. Кофе в саду будем пить? – и он встал.
Айза волокла свой шезлонг по гравию и бубнила: «В какие дебри шелкового дня, в какую чащу, всхлестнутую ветром – нам суждено бежать? Или качаться от звезды к звезде, плясать в тумане лунном? Или…»
Она несла шезлонг под неправильным углом. И вывихнулась рама.
– Песни моего любимого дядюшки? – Уильям Додж услышал ее бормотанье. Он отобрал у нее шезлонг и вправил ему сустав.
Она покраснела, будто напевала в пустой комнате, и кто-то вышел вдруг из-за шторы.