– Малкова мне не жена. Она так…

– Боже мой… А ведь я ее за вашу супругу считал! Душа в душу жили. Ведь у вас от нее была дочка Наташа?

– Даже две: Наташа и Катя… Но Малкова мне, Мишка, не жена, хотя она прекрасная женщина, прямо святая женщина.

– Где же она теперь, Василий Севастьяныч? Я про Малкову…

– Вообрази, здесь, в труппе. Сегодня ее нет, но завтра она будет. А я теперь сошелся с женой. Не знаю, как и быть, – пожал плечами Лагорский. – И можешь ты думать, она, эта самая Малкова, живет через пять-шесть дач от меня, на той же улице. Жена покуда ничего еще не знает, но Малкова уж ревнует. Она – женщина-огонь.

Лагорский улыбнулся.

– Затруднительное ваше теперь положение, Василий Севастьяныч, – произнес Тальников.

– Водевиль, – отвечал Лагорский. – Но вздор, вывернусь. Как в водевиле и вывернусь. Ведь это у меня всегда и во все времена было. Только, разумеется, не так близко. Ведь и при Малковой… Помнишь, там у меня была вдова купчиха? И от ней есть.

– Шельганова? Помню. Вы меня брали к ней. Я там в ее именины таперствовал.

– А я помню, что ты там бобровую шапку стянул.

– Уж и стянул! Просто обменялся по ошибке.

– Вместо драповой-то бобровую взял?

– Выпивши я был, Василий Севастьяныч. Ведь такое происшествие с каждым может случиться.

– С каждым! Однако бобровой-то шапки все-таки ты не возвратил.

– Бедность, Василий Севастьяныч… Получал всего тридцать рублей. Вы с Шельгановой любовью выманивали, а мне так Бог послал.

– Выманивали! Что ж ты меня за альфонса считаешь, что ли! – возвысил голос Лагорский.

– Зачем за альфонса? Просто вы большой сердцеед… хе-хе-хе… – поправился Тальников.

– Ну, то-то, – самодовольно проговорил Лагорский и выпрямился во весь рост. – Послушай… Ты помнишь Настю, горничную Милковой-Карской? Бутончик такой был в Симбирске за кулисами. Настя…

– Как же не помнить-то! Вся труппа за ней гонялась.

– Ну а я ее тогда сманил, увез в Нижний и жил с ней. Прелестный был цветочек.

– Знаю-с. На моих глазах все это было. В Нижнем-то только я не был.

– Ну вот из этой Насти я сделал маленькую водевильную актриску… Окрестил ее для сцены На́стиной. Хорошенькая… Личиком брала… Она и в водевиле, и в оперетке на маленькие рольки… Привязана была ко мне, как кошка. Более года мы с ней жили, имел я от нее сына, который теперь в деревне у ее матери на воспитании. Мы не расходились… А просто ангажемента нам не случилось вместе в одном городе, и пришлось разъехаться. Настя поехала в Тифлис, а я в Вологду… Если бы ты видел, какие сцены прощания были! – рассказывал Лагорский, но тотчас же махнул рукой и прибавил: – Впрочем, ты этого ничего не понимаешь!

– Отчего же не понимать? У меня, Василий Севастьяныч, сердце также чувствительное, – обидчиво произнес Тальников. – Физиономией я не вышел, а сердцем…

– Ну, что об этом говорить! – перебил его Лагорский. – Так вот, я тебе хочу сказать, что и эта Настина здесь и играет рядом в саду «Карфаген». И можешь ты думать, какое совпадение: тоже живет на даче в полуверсте от меня. Жена, Малкова, Настина. Стало быть, я меж трех огней. И не тужу.

– Вам выходить, господин Лагорский… – шепнул ему помощник режиссера.

Лагорский вышел на сцену.

Глава II

Лагорский кончил свою сцену и опять появился за кулисами.

– Какая здесь все дрянь в труппу набрана, – сказал он Тальникову. – Ступить по сцене не умеют.

– Есть, есть товарец… – поддакнул ему Тальников. – А на какое жалованье приехали!

– Да ведь я и тебя считаю за дрянь.

– Я, Василий Севастьяныч, человек скромный. Я на маленькие роли.

Тальников весь как-то сжался и стал потирать руки.