Сказал он это с такой тоской и надрывом, рвущимися из души, что трудно теперь было поверить в то, будто это именно Антонио так зло и безапелляционно шутил про самолет до Неаполя и грин-карту для Михаила.
Итальянец уже вышел за пределы большого помещения и направлялся к лестнице, когда его окликнул Крашенинников:
– Антон, постой.
Тот остановился и нехотя обернулся, опершись двумя руками на трость.
– В чем дело? Разве я не все акты вашей эсхиловской драмы имел честь узреть?
– Не выходи на улицу, – ответил Михаил.
Квалья нахмурился.
– Это еще что за запрет?
– Это не запрет, Антон. Это предупреждение. Тот медведь-убийца, похоже, снова орудует где-то в окрестностях. В Приморском два человека погибли.
– Ясно, – коротко ответил Антонио и медленно двинулся на нижний этаж, стуча тростью по ступеням бывшей казармы.
Оливия в это время отошла к окну. Она продолжала сердиться на Михаила и, чтобы хоть как-то справиться со своим гневом, решила просто на него не смотреть. Лучше устремить свой взор на бухту, сопки и далекий вулкан. Камчатские пейзажи умели умиротворять и заставляли забыть обо всем, кроме вечности. Нигде планета не казалась такой живой, как здесь, где ее дыхание и пульс чувствовались во всем – в обыденных земных толчках, термальных источниках и зыбких дымках над вершинами огнедышащих гор.
По истрескавшейся единственной дороге, что соединяла поселок Приморский с Вилючинском, неторопливо катила телега, сделанная из легкового автомобиля. Теперь у этого транспортного средства только одна лошадиная сила. Животное погрузило голову в мешок с соломой, свисавший с лошадиной шеи, и лениво тянуло за собой телегу. Немолодой уже извозчик чему-то ухмылялся, сжав во рту длинный тростниковой стебель, и отмахивался от комаров березовой веточкой, которой изредка хлестал лошадь по крупу. Рядом с извозчиком лежал короткоствольный автомат АКСУ. А позади, в кузове, на каких-то тюках сидел еще один человек. Он, не зная пощады, рвал меха видавшего виды баяна и горланил на всю округу матерные частушки:
Дальше визг музыкального инструмента только усилился, а похабный баянист подпевал ему залихватским свистом. Извозчик повернул голову и вдруг заметил в окне казармы Оливию. Он тут же развернулся и хлестнул березовой веткой своего попутчика по уху.
– А ну захлопнись, дурень, со своей похабенью! Баба, вон, смотрит!
Баян жалобно брякнул, выпуская остатки воздуха, и музыка прекратилась. Певец уставился на Оливию и приподнял водруженное на его голову соломенное сомбреро:
– Экскузе муа, синьорита! Простите великодушно убогого провинциала!
Собески лишь махнула рукой и мотнула головой, дескать, ничего страшного. На самом деле она уже привыкла к тому, что каждый день проезжающие в обе стороны курьеры, служащие коммуникацией для двух населенных пунктов, постоянно орут какие-то сомнительные песенки.
– Ну что за люди, – совсем тихо, почти самой себе, произнесла Собески. – Поет с ненормативной лексикой на русском. Извиняется на помеси французского с испанским или итальянским. А на голове у него мексиканская шляпа.
– Ну, это же Россия, – отозвался осторожно подошедший к ней Михаил.
Они проводили взглядом удаляющуюся в сторону Приморского телегу.
– Не ходите в сопки, граждане! – крикнул на прощание баянист. – Там медведь, сука, опасный!