Супруги вышли на платформу. Здесь догорали три костра. Вдоль стен пылали факелы. Девушка посмотрела вверх, но потолок так и не увидела.

– Сколько здесь арок, – восхищенно прошептала она, кружась на месте, – и не пересчитать…

– Сколько здесь убогих, – неживым голосом произнес Кухулин, – сколько их…

Ленора перестала кружиться, бросила испуганный взгляд на мужа. На мгновение его лицо искривила гримаса страдания. Словно нечто жуткое, испепеляющее вошло в него и с бурлящим шипением потонуло в недрах ледяной души.

Девушка осмотрелась. Из тьмы перехода, из-под колонн на платформу изможденными тенями выползали люди. Грязные, одетые в рванье, невероятно худые, они усаживались вокруг догорающих костров и тянули трясущиеся костлявые руки к умирающим огонькам. Выглядели люди совершенно одинаково, будто на множество тощих тел этих несчастных была всего лишь одна душа – голодная, неприкаянная, обезумевшая от вечной тьмы подземелий, с большими глазами, полными страха и боли, с жадностью взирающая на тлеющие угольки.

У многих на впалых щеках гноились язвы, а вместо волос на затылке, на темени, на висках белели огромные проплешины.

– Не смотри на них, – прошептала Ленора, прижавшись к Кухулину, – не смотри на них, пожалуйста, не впускай чужую боль, она изорвет твое сердце.

– Мое сердце недолго кровоточит, – сказал мужчина, отстранившись от девушки. – Ты же знаешь, что такое регенерация. Не прикасайся ко мне, львенок, я весь в слизи ящера, он здорово меня измазал. Не хочу, чтобы ты подцепила какую-нибудь заразу.

К супругам подошел боец со скошенным носом.

– Ну что, – спросил он, – освоились?

– У вас здесь все такие? – Кухулин указал взглядом на греющихся у костров.

– Станция изгоев, хули вы хотите, – ответил боец. – На нашей Павелецкой почти все такие, а на ганзейской Павелецкой народ пожирнее будет.

– Мне нужно, – Кухулин смотрел сквозь собеседника, будто вовсе и не с ним разговаривал, – к звездам, которые дурманят разум. Мне нужно избавить мир от страдания, этих вот людей избавить…

– А-а-а… – понимающе кивнул боец со скошенным носом, – ясненько, экстремальней Павелецкого вокзала может быть только прогулка возле кремлевской стены. Я вижу, вы, ребята, совсем двинутые. Наверху, поди, минус пятнадцать-двадцать, головы начисто отморозило.

– Как попасть в центр? – Кухулин не обратил никакого внимания на насмешки.

– Безопасней всего через Ганзу на Полис, ясный пень.

– А что такое Ганза… и Полис? – спросила Ленора.

– Да вы просто конченые артёмки, – гоготнул боец, – двадцать лет в метро живут и не знают, что такое Ганза.

– Мы знаем, – сказал Кухулин, неодобрительно посмотрев на жену, и, взяв под руку собеседника, прошептал: – Давай-ка, братишка, отойдем, перетереть кое-что надо.

Мужчины исчезли за ближайшей колонной, а Ленора осталась одна. Она принялась изучать оборванцев, сгрудившихся возле костра.

«Мне можно их жалеть, – подумала девушка, – а Куху нельзя, а то вдруг он революцию задумает, как в Десяти Деревнях, и тогда много жителей погибнет. И мне придется быть злой и убивать, потому что когда революция, доброй быть никак нельзя, иначе злые люди тебя убьют. Такая она, революционная любовь. А я хочу быть доброй. Чтобы любовь была, но только без войны. Хоть иногда…»

Из толпы нищих выделилась сгорбленная тень и направилась к Леноре. Это был худощавый мужичонка неопределенного возраста. С головы его свисали гроздья слипшихся волос, правый глаз закрывало бельмо, а в руках оборванец держал гитару с четырьмя струнами.

– Девчушка, а девчушка, – пропищал противным фальцетом мужичонка, усевшись у ног Леноры, – дай горемыке патрошку на крысиную окрошку.