Но однажды я ее все-таки потеряла. И лежит Мадонна посреди Черных гор, попираемая, вероятно, ступнями, разве только ее не нашел кто-нибудь и теряет, теряет, как я.
Главное, чтобы моя просьба исполнилась – и не только у моей сестры, а и у меня, и чтобы и мне еще предстояло двинуться в путь – чтобы просто сказать «спасибо».
Я пока туда так и не поехала. Вместо этого мы отправились в Венецию.
Прежде чем я ее увидела, она представлялась мне именно такой – вне зависимости от времени суток, ночной, закрытой для посторонних. Масочной, театральной, тяжелой, с красками, звуками и фактурой Средневековья. Все здесь всегда темное, древесных, усталых, сумрачных, неизменно прекрасных тонов.
Бредя по городу, бесконечно напираешься на вновь и вновь повторяющиеся улицы, которые и улицами-то не назовешь – так они узки, декоративны, ненастоящи. Словно коридоры искусственных игрушечных домиков из лавки древностей. Здесь становится совсем понятно – как задуман был город быть выстроенным наперекор природе, вопреки, дабы стать потом величайшим экспериментом, так и остался призраком, головоломкой, игрой. Архитектурной тайной, градостроительным гомункулусом.
Главное лицо Венеции – венецианец – кажется холодным в своей высокомерной ожесточенности. Венеции идет этот тип молодежи, холодной, острой на язык, стильной, с невероятными прическами, одеждой, кожей, обувью. Так, среди собачьих пород выделяются доберманы – жестокие, красивые, с одним-единственным аксессуаром, стоимостью и значением перекрывающим весь остальной вид. А этот волнующий тип мужчин со смуглым от яркого солнца и мутной венецианской лагуны загаром? Оливковая кожа и глубокий темно-синий цвет ткани. Боже.
Италия прекрасна, но разнородна. Не только все двадцать ее регионов – как отдельные планеты, живущие по своим законам, но и некоторые крупные древние города, каждый из которых существует в каких-то своих реалиях, зачастую неподвластных привычной логике остальных. Венеция – островное государство в государстве, где изнуренные восторгами путников со всего мира местные жители едва справляются с сакральной красотой того, что для них – повседневность и будни.
Наибольшие циники – хирурги. Потому что они имеют ежедневный доступ к сакральному. Более того, они способны влиять на его судьбу. При этом, в отличие, например, от пожарных, они напрямую не рискуют своей жизнью. Что это значит? Когда это столкновение с сакральным происходит впервые, любой человек оказывается потрясен. И за счет этого потрясения он гармонизирует ужас от соприкосновения со смертью или с чем-то вечным, неподвластным человеческому влиянию. Когда же это происходит ежедневно, то для того, чтобы самому столкнувшему оставаться в добром здравии и ясном уме, необходимо от этого столкновения с великим незримым отстраниться. В этом – его спасение. Лучший способ отстраниться и спастись – цинизм или безразличие. Хладнокровие и снобизм. Вот и венецианцы, сталкиваясь ежедневно со смертельным совершенством своего города, утомленные регулярными туристическими междометиями, остаются холодными с окружающим миром, как вода в их лагуне.
Мусор в пакетах свисает вдоль домов, наверху на веревках, перетянутых из окна в окно, сушатся вещи; острые пики под каждым окном – чтобы голуби не садились и не пачкали подоконники. Жестоко. По-венециански. Все ради красоты. Эстетика – всего превыше. Совершенство – смерть, именно поэтому смерть и Венеция так ужасающе прекрасны и веками идут вровень. Сальве, Тадзио!
Дома, выкрашенные в мрачные цвета, не всегда были такими. Лагуна подарила им печать печали по прошлому. Оттенка скорби по порокам, цвета плача, темной, Бог весть что скрывающей воды, людских стонов, казней, судеб, страхов и страстей. В Венецию пускают, будто в музей на ночь раз в год, – этих дурацких, глупых посетителей – хорошо, мы приберем немного декорации, накинем муслина здесь, бархата там. Вот-вот из-за угла мелькнут фигуры из папье-маше, а может, восковые куклы, аппараты из Гофмановских сказок, големы Майринка, старухи Гауфа.