Хочешь цветы по воде, а цыганка дает подзад мужу? Хочешь, проститутка – прекрасна и чистосердечна? Хочешь безумные танцы в фонтане с котенком и молоком? Хочешь огромную тухлую рыбу на берегу? Хочешь страх, смерть и смех – одновременно? Страсть, смех, страх, смерть – вот на этом и строится все искусство. И зачем в таком случае говорить о другом или говорить об этом раздельно? Лучше снять фильм обо всем этом сразу – одновременно. Главным в фильмах Федерико Феллини я вижу это непреходящее очарование жизнью, полное, абсолютное ей доверие. Феллини наслаждается собой и жизнью в каждом из фильмов. Делает то, что хочет, и сообщает это счастье любому смотрящему. Хаотичная, абсурдная, нелинейная история у него всегда значительно ядреней всех перипетий любого мудреного арт-хауса, но при этом оказывается всего ближе к реальной жизни – предельно непредсказуемой, непредугадываемой, невероятной. Кто бы знал, что реализм и неореализм станут самыми свободно интерпретируемыми стилями, одновременно сбивающими с толку и являющимися точной копией восхитительно многовариантной жизни. Чем непосредственнее, абсурднее, неожиданней структура его кино, тем ближе оно к самой простой повседневности. Искусство, как всегда, лишь догоняет жизнь. Как величественные статуи Микеланджело демонстрируют совершенство в едином моменте великолепно замершей фигуры, так самая совершенная кинолента показывает только одну возможную линию бытия. Но какой восторг от этих линий. Какая песня в отдельной статуе.
Настоящее кино, наверное, может быть только таким. И искусство, трагедия, античность – все вышли из этих земных впадин географического треугольника: Кавказа, Балканского полуострова, Италии. Где есть солнце, любовь и мамы, дарящие безусловную любовь, там есть с безусловной свободой творцы, художники, современные боги-герои.
Некоторые из них по сей день живут в Белграде.
Где трамваи долгими фалангами разбивают улицы, задавая дрожь в доме за два квартала, будят: не забудь, ты есть, ты существуешь, и это Белград. Нереально привыкнуть к нему, как нет возможности привыкать к своему телу, ибо ты родился в нем, ты уже с ним и тебе предстоит умереть, до конца так и не восприняв его своим, узнанным, разгаданным, не тайным.
Вокруг храма Святого Саввы мальчишки целыми днями велосипедами рассекают пространство. Режут нежную ткань дня долгими узкими шинами. Гладкие плечи, сплошь зацелованные солнцем, – о, эти сладкие приметы лета – так же блестяще округлы, как и совершенной формы велосипедные звонки. То и дело я вижу их яркий внезапный отблеск, как игру глазных белков на Черном континенте. Примерно каждые две минуты повторяется одна и та же ритуальная последовательность: усиливающийся приближеньем ребячий смех, легкий пшик от спора шины с асфальтом, затем точечное попадание солнечного луча в сферическую поверхность звонка – и последующий его отсвет в самую область мозга, руководящего моим зрением.
На углу Ресавской, прямо у Культурного центра, где так странны, если не нелепы, парни в готических костюмах и их аниме-подружки, играет старый цыган-аккордеонист. Останавливаюсь, чтобы немного его послушать, и он, конечно, тут же принимается играть уже только для меня. Улыбается, сверкнув кинематографическим своим золотым зубом, играет бровями, подмигивая, кося хитрыми масляными глазами в сторону уютно поджидающей кепки. Ах, нет, это не кепка, но шайкача – легендарная сербская шапка. Приклеить, что ли, ему купюру на лоб, или как они это делают, но вдруг это ушедший в мифы атавизм – и я обижу цыгана?