– Этот его сон – летаргический энцефалит[30], сонная болезнь. Очевидно, организм был ослаблен, скажем, после «испанки». Стоило бы растолковать обывателям, – я обращался к фельдшеру.

Бродский хмыкнул, все переглянулись. Рогинский налил себе из графинчика.

– Уж лучше вы. – Сделал глоток и добавил с улыбкой: – Предложите товарищу Турщу свои соображения, он включит вас в программу с лекцией. – Улыбаясь, он собирал вилочкой маслины к краю тарелки.

– Наш комиссар, я имею в виду товарища Турща, не покладая рук борется с суевериями и метафизикой, – сказал Псеков.

Фразу про мертвеца я пустил наугад, но попал, заговорили о Турще. А там недалеко и до его отношений с Рудиной.

– Кстати, сам он что за человек, местный? – Я чувствовал азарт, разговор повернул в нужное мне русло.

– Сын гувернантки. Избалованный, злой мальчик, mauvais type. Воображает себя карбонарием, – вступил Астрадамцев, – В то же время пуп-то у него как у всех завязан. Обычный человек.

– Жаден, беспринципен, ловчила и развязный хам, вот что такое ваш Турщ, – добавил Псеков. Бродский, чуть качнув головой, сверлил его взглядом, но Псеков упрямо продолжил: – Нахватался лозунгов, как пес репейника, вот и вся его революция.

– Странно, он производит впечатление человека, который болеет за дело, и к тому же вы говорили, он принял близко к сердцу судьбу погибшей, выходит, не чужд сострадания, – произнося это, я смотрел на фельдшера, но ответил мне Астраданцев:

– Еще бы, метил ее себе в конкубины[31], – пробормотал он себе под нос.

– Бросьте, – поморщился Бродский. – Нехорошо. Девушка ведь умерла. К тому же гнусно повторять сплетни.

– Гражданин с портфелем и сам не чурается говорить за спиной, – возразил Псеков и повернулся ко мне. – Но мы в его дела не вмешиваемся, соблюдаем гигиену. Что вы задумались, ходите.

Пока в перерывах между партиями шел разговор общего рода, я ждал. Первым не выдержал Астраданцев:

– Так вы разобрались, от чего она умерла?

– Вполне. Если коротко – сердечный приступ. Выяснилось, что у нее были проблемы с сердцем. И кто-то ее испугал.

– Может, животное, кабан? Здесь водятся.

– И кабан завернул тело в саван? Если уж и вспомнить животное, то скорее мифическое – зме́я, – вставил Псеков. Я вспомнил бормотание Терпилихи.

– Дух-обольститель, который ходит к вдовам? Он вроде миролюбив, требует только плотских наслаждений, – возразил фельдшер.

Я поинтересовался, насколько в ходу здесь это суеверие.

– Бабьи сказки, но весьма популярны, – хмыкнул Бродский. Он курсировал между игральным столиком и буфетом с закусками. За окнами коротко застучал дождь. Анна встала, чтобы задвинуть шторы.

– Нельзя все же отрицать явления, которые наука не может объяснить, – подал реплику Рогинский.

– Как вам сказать, – протянул Псеков. – Народ тут суеверный, раздумчивый, охотно верит в волхование, чудеса, особенно рыбачьи станицы подвержены. А вот казаки, те менее. Люди служилые, военные, да и в степи мало мест, где воображение может запутаться.

– Не скажите, казаки домовому кашу ставят, это как, по-вашему? – кинул Бродский.

– Положим, ставят – еще рюмочку, не откажите, – главный морок, однако идет со стороны лиманов. Черти, русалки…

– А что вы скажете вот об этом? – я кинул на стол монетку-амулет с изображением змей. – Нашел при осмотре вещей. Тоже суеверие?

Монетка покатилась по столу между рюмок.

– Что это? Амулет? – Псеков прихлопнул ее ладонью.

– У нашей передовой общественницы, дамы нового типа? Вряд ли, – возразил Астраданцев, трогая ногтем неровные края зеленой меди. – Случайность или дал кто-то.