Откуда оно оказалось у мамы, он не знал. Это тоже было ее приданое, и он продавал жемчужину за жемчужиной, пока не остался только этот шнурок. На одной золотой застежке было выгравировано имя «Джон», а на другой – «Селия». Он бы и их продал, если б осмелился.
– Ты имеешь право на него, – сказал он, с видимым нежеланием отдавая мне этот шнурок. – Мать всегда говорила, что это для тебя, а не для Данди. Давай я продам застежки, а тебе оставлю шнурок.
Я помню, как крепко мои грязные пальцы сжали полученное сокровище.
– Я оставлю себе все, – ответила я.
– Но я поделюсь с тобой вырученными за них деньгами, – уступил он. – Мне – шестьдесят пенсов, тебе – сорок.
– Нет, – отрезала я.
– Этого хватит, чтобы купить булку с сахаром. Мой голодный желудок сжался, но я оставалась тверда.
– Нет, – повторила я. – Кто такие эти Джон и Селия?
– Не знаю. – Отец пожал плечами. – Должно быть, какие-то люди, которых знала твоя мать. Она всегда говорила, чтобы я отдал его тебе. А обещания, данные мертвым, надо исполнять. Она велела тебе беречь его и показать тем людям, которые станут тебя искать. Когда кто-нибудь спросит, кто ты.
– А кто я? – немедленно потребовала я ответа.
– Одна из двух образин, с которыми я должен нянчиться, пока не избавлюсь от них.
Его хорошее настроение улетучилось вместе с надеждой получить обратно золотые застежки.
Это время уже не за горами, думала я, посасывая стебелек травы. Наш разговор произошел довольно давно, но отец по-прежнему считал, что он с нами нянчится. Он не замечал, что Данди практически кормит нас. Что без меня он не смог бы объезжать тех лошадей, которых он готовил на продажу. Он был отъявленным эгоистом, и притом очень глупым.
Я предчувствовала, что Данди кончит на панели. Это светилось в ее бесстыжих черных глазах. Если бы мы жили в настоящей цыганской семье, ее бы рано выдали замуж и муж и дети удержали бы ее. А здесь с нами никого не было. Отцу было безразлично, что с нами будет. Займа только хохотала, говоря, что к шестнадцати годам Данди уже попадет на улицу. Но я поклялась, что этого никогда не случится. И уберегу ее я.
Плохо, что это совсем не пугало Данди. Она была тщеславная и привязчивая. Она думала, что это означает хорошие наряды, танцы, внимание мужчин. Она прямо не могла дождаться, когда вырастет, и всякий раз, когда мы переодевались или купались, она допытывалась у меня, не стала ли ее грудь больше и привлекательнее. Данди смотрела на жизнь смеющимися ленивыми глазами и не ждала от нее ничего дурного. А я, которая встречала проституток в Саутгемптоне и в Портсмуте и замечала страшные язвы на губах и пустоту во взглядах, – я скорей предпочла бы видеть Данди воровкой и попрошайкой, какой она сейчас была, чем проституткой.
– Ты так говоришь, потому что не переносишь, чтобы к тебе прикасались, – лениво говорила мне Данди, пока наш фургон медленно катился по дороге в Солсбери на ярмарку. – Ты такая же, как твои дикие пони. Я единственный человек, которого ты можешь выносить рядом с собой, и даже мне ты не позволяешь заплетать твои волосы.
– Мне это не нравится, – объяснила я. – Я терпеть не могу, когда отец сажает меня на колени, если он пьян. Или когда ребенок Займы трогает меня. Меня начинает бить дрожь. И я ненавижу быть в толпе. Я люблю, когда рядом никого нет.
– А я как кошка, – призналась Данди. – Я люблю, когда меня гладят. Я даже против отца не возражаю. Прошлой ночью он дал мне полпенни.
– А мне он никогда ничего не дает, – с раздражением пожаловалась я. – Хоть без меня он никогда бы не продал эту лошадь.