Достоинство метода очевидно: 5 женщин – это 5 тысяч рублей. Отсутствие ширм и психологическое напряжение по теории вероятности спровоцируют выкидыш хоть у одной. Увы, это буду не я. Некоторые просто не смогут прийти потом сюда за деньгами, потому что… невозможно еще раз прийти, если не умираешь от голода. Парень – не иглотерапевт, а психолог. И все-таки шанс, жмурки с единственным шансом, при том что прекрасно знаешь, что завязавший тебе глаза вышел из комнаты…
Из двери с табличкой «Шейпинг» выхожу в состоянии депрессивной прострации с ощущением публичного бесчестья. Я иду несколько остановок метро пешком в надежде, что ветер сдует и счистит с меня прикосновения этого типа. Кажется, что иголки еще торчат в ушах, на ногах и внизу живота, комарино позванивая на ветру.
Я больше не пойду ни по одному рекламному объявлению. Я выдохлась… Я покупаю у лотошника новые правила дорожного движения. Я покупаю правила каждый год, и очередной возлюбленный пытается растолковать их мне. Я никак не могу сдать на права. Собственно, у меня нет машины, это просто болезненное желание иметь хоть какие-то права.
Мне очень хреново, и я звоню ему, хотя идет дождь, и говорю, что мы можем встретиться. Мы бредем через черный мокрый центр и азартно говорим о необязательном. Собственно, необязательно все, кроме стекла между нами. Да, собственно, и стекла-то нет. Просто надо делать вид, что оно есть, потому что мы оба – эмоциональные наркоманы.
…В Доме литераторов – а куда еще можно деться вечером, чтобы вокруг не хамили и не стреляли, – вечер молодых дарований, и мы устраиваемся на галерке, на каком-то столе. Он наклоняется, что-то шепчет, его волосы падают мне на щеку, я не могу ответить, потому что синтаксис уходит из-под ног… и мы находимся в таком плотном силовом поле, что пространство скручивается на нас, как горящая с краев бумага к середине. И я не знаю, как управиться со всей центробежной и центростремительной энергией влечения, и вспоминаю про свой литературный мундир, и набрасываю его на одно плечо, хотя шит он для ношения в совсем другие места. И зачем-то начинаю комментировать вечер с цеховым остроумием человека из обоймы, совершенно не сообразив, что Париж – такая же провинциальная литературная тусовка, как, например, Саратов, с той же местечковой этикой убиванья новичков и совковой вседозволенностью паханов.
Я забываю, потому что романтический образ парижской богемы вбит в нас с детства, и та же самая доверчивость, с которой мой спутник стремился к Эйфелевой башне, делает мой тон бестактным и не позволяет увидеть, как холодеют его глаза. А потом разговор сжимается петлями, и вся архитектура отношений лопается, как хлопушка, и рассыпается глуповатым конфетти, и надо что-то отвечать на вопрос, который не может быть задан, – или прощаться. И я говорю без пролога:
– Мне предстоит аборт. Он молчит какое-то время, ровно такое, чтобы никто не пожалел о сказанном. И от того, что он ответит, зависит не только состоятельность наших отношений, но и последующая человеческая состоятельность каждого из нас, потому что поступки совершаются не только на Красной площади… И он берет мою руку и говорит:
– Собственно, техническая сторона этого вопроса сегодня виртуозна, вы ничего не почувствуете, это не стоит нервного напряжения… Но с точки зрения божественной эстетики это такой бред, когда женщина в этом кресле, а из нее достают то, что должно стать человеком! Это, безусловно, вызов Всевышнему. Впрочем, я не уверен, что продолжение рода, витальное творчество – высшая задача мужчины и женщины. Задача, но не высшая. Вы страдаете, потому что не хотите принести себя в жертву будущему человеку, которого еще нет, ради себя, уже существующей и сидящей передо мной. Вы страдаете, потому что вы не уверены в том, что у вас есть право решать – быть личностью или только физиологическим приспособлением для продолжения рода. Но оно у вас есть, раз вы решили. Ведь, кроме всего, я надеюсь, вы делаете аборт от нелюбимого. А в идее надругательства над собой ради абстрактного будущего есть что-то от коммунистической морали.