Струлович покачал головой.

– Наверняка в ее действиях присутствовало семя раскаяния. Даже в тот самый момент, когда она их совершала. Разве можно отправиться в путь и в то же время не жалеть, что не остался дома? Думаю, по временам Джессика с тоской оглядывалась назад.

– Такие опасения принадлежат Ветхому Завету.

– Откуда вам знать, что она не поддалась этим опасениям, как только покинула дом?

– Как только Джессика покинула дом, она купила обезьяну.

– Это тоже своего рода взгляд назад.

– Да, но не на меня. После покупки обезьяны Джессика окончательно перестала быть моей дочерью. Жизнь в еврейском доме казалась ей хуже тюрьмы. Да, конечно, остается вероятность, что Джессике не понравилось то, во что она превратилась, и она испытала пусть не раскаяние, но, по крайней мере, нечто вроде сожаления, о котором вы говорите, хотя бы ради своей бедной матери. Впрочем, не стоит давать волю фантазии. Джессика ненавидела меня и, думаю, Лию тоже – за то, что та умерла. Порой я спрашиваю себя, не был ли побег одной жестокой пародией на уход другой – она ведь умерла внезапно, моя дорогая Лия. Джессика поступила так же, как поступили с ней. В любом случае ее бегство было в высшей степени жестоким. Жестоким, святотатственным и полным презрения. Если бы Джессика хотела показать мне, какой выросла без матери – или же без отца, более подходящего на роль матери, – какой равнодушной сделали ее моя опека и мой пример, какой бессердечной, она и то не смогла бы найти способ лучше. Надеюсь, дурное обращение, которое ей приходится терпеть, заставило ее увидеть все в ином свете, хотя я никогда не узнаю, так это или не так. Однако отцу не подобает желать, чтобы дочь страдала, даже если через это она поймет, сколько страданий ему причинила. Я должен желать ей счастья, не так ли?

– Вы требуете от себя слишком многого. Ни один отец не может от всего сердца желать, чтобы его дочь была счастлива.

Шейлок со свистом втянул воздух сквозь сжатые зубы.

– Жестокая философия.

– Нет – жестокая психология.

Шейлок украдкой, по-змеиному взглянул на него. «Я его изумил, – подумал Струлович. – Хорошо. Я и сам себя изумил».

Он попросил Брендана ненадолго открыть окна. Ему хотелось почувствовать дуновение свежего ветра с полей, пусть поля эти всего лишь чеширские.

Цивилизованный человек признает жестокость своей природы, подумал Струлович. Людьми нас делает справедливость, не прощение. В жилах у нас кровь, а не молоко.

Он попросил снова закрыть окна.

– Я польщен, что вы считаете меня слишком жестоким.

– Напрасно. Не стоит укреплять христиан во мнении, будто мягкосердечие нам чуждо.

Струлович дотронулся до колена своего собеседника и кивнул в сторону Брендана. Достаточно ли Шейлок знает о современной жизни – понимает ли, что среди чернокожих тоже встречаются христиане? Струлович надеялся, что выражение его лица передаст эту мысль и предостережет Шейлока. Не следует пренебрежительно отзываться о христианах в присутствии самих христиан, вне зависимости от цвета их кожи.

Шейлок извинился.

– Я не привык сдерживаться, – вполголоса произнес он. – Всегда отвечал оскорблением на оскорбление. Но времена нынче благопристойные.

– С виду, – шепотом ответил Струлович.

VI

Шофер – с несколько угрюмым видом, как показалось Струловичу, – остановил машину перед особняком в деревне Моттрам-Сент-Эндрю, образующей восточную вершину чеширского Золотого треугольника. Это был последний дом, в котором довелось жить отцу и матери Струловича, настолько непохожий на дома их детства в Солфорде, где их родители разводили во дворе кур и молились Всевышнему на идише, насколько только возможно. Такая вот перемена в рамках одного поколения: из лачуги в англо-еврейском местечке в баронское поместье с настолько широкой подъездной дорожкой, что на ней смогла бы разместиться целая дюжина «мерседесов», а также с прудом для редких рыб и видом на гору Элдерли-Эдж. Кусочек зеленой, окутанной сиреневым туманом Англии, хранящий тайны каменного века, которым можно любоваться в свое удовольствие и даже почувствовать своей собственностью… и все благодаря автомобильным запчастям. Сам Струлович больше любил свой дом в Хампстеде