– Итак, вы покидаете меня?

– Нет, я не покину вас: вдали от вас я буду хранить в душе ваш образ и тайно вас боготворить. Я буду страдать вечно, надеясь, что вы забудете меня, раскаиваясь, что желал и искал вашей любви, утешаясь, что по крайней мере не обманул вас подло.

Госпожа де Бланшемон хотела встать, чтобы удержать Анри, но снова в изнеможении опустилась на скамью.

– Зачем же вы желали меня видеть? – спросила она холодно, устремив на него взгляд.

– Да, да, вы правы, упрекая меня. Это последняя низость с моей стороны; я сознавал это, но не мог побороть в себе желанья еще раз увидеть вас… Я думал, что вы изменились ко мне, на эту мысль меня навело ваше молчанье; я изнемогал от тоски и надеялся, что ваша холодность исцелит меня. Зачем я пришел? Зачем вы любите меня? Разве я не самый жестокий, самый неблагодарный, самый необузданный, самый преступный человек на свете? Но я хочу, чтобы вы видели меня именно таким, каков я есть, и убедились, что не стоит обо мне жалеть. Так будет лучше! И хорошо, что я пришел, не правда ли?

Анри говорил как в бреду; его строгое и благородное лицо исказилось; голос, приятный и ласковый, стал каким-то сдавленным, жестким и резал слух. Марсель видела, как он страдает, но ее собственные страдания были не менее жестоки, и она не знала, чем облегчить их общее горе. Она сидела бледная и безмолвная, судорожно сжав руки, безжизненная, словно изваяние. Уходя, он на мгновенье обернулся и, увидев недвижную Марсель, бросился к ее ногам и, рыдая, покрыл их поцелуями.

– Прощай, прекраснейшая и лучшая из женщин! Прощай, моя верная подруга, моя чистая любовь! Пусть другой, достойнейший, полюбит тебя так, как я люблю, но пусть эта новая любовь не принесет с собой горечи и отвращенья к жизни! Будь счастлива, твори добро, и да минует тебя тяжесть борьбы, на которую я обрек себя! И если в людях твоего круга сохранились еще остатки честности и человеколюбия, то да поможет тебе Господь вдохнуть в них живые силы и возродить их к новой жизни!

Сказав это, Анри поспешно вышел, не думая о том, что оставляет Марсель в отчаянии. Казалось, его преследовали фурии.

Госпожа де Бланшемон долго сидела, точно окаменев.

Вернувшись к себе, она до рассвета ходила по комнате, но не проронила ни одной слезы, ни одним вздохом не нарушила безмолвия ночи.

Было бы слишком смело утверждать, что эта двадцатидвухлетняя вдова, красивая, богатая, пользовавшаяся таким успехом в высшем свете благодаря своему обаянию, одаренной натуре и уму, не была унижена и возмущена тем, что молодой человек, без роду и племени, бедный, не имеющий никакого положения в обществе, отверг ее руку. Должно быть, в первые минуты в ней и заговорила оскорбленная гордость; однако вскоре возвышенные чувства ее благородной натуры внушили ей мысли более серьезные, и она впервые глубоко заглянула в свою жизнь и в жизнь своих близких. Она вспомнила все, что говорил ей Анри еще в то время, когда они любили друг друга без всякой надежды. Теперь ей казалось странным, что прежде она так легкомысленно относилась к убеждениям этого сурового юноши и считала их романтическими бреднями. Сейчас она судила о нем с тем спокойствием, которое овладевает человеком сильной воли в минуты самых бурных переживаний. Медленно проходила ночь, и, прислушиваясь к бою часов далеких колоколен, перекликавшихся в тишине уснувшего города своими серебряными звонами, Марсель мало-помалу обрела ту ясность сознания, какая осеняет страждущего человека после долгой ночи сосредоточенных размышлений. Воспитанная в других жизненных правилах, чем Лемор, она была, однако, как бы предназначена судьбой разделить любовь этого плебея и найти в ней прибежище от томительной скуки светской жизни. Это была одна из тех нежных и в то же время сильных душ, которые испытывают потребность жертвовать собою и не знают иного счастья, как делать других счастливыми. Не найдя радости в семейной жизни и наскучив светом, она с романтической доверчивостью молодой девушки отдалась этому чувству, создав из него религиозный культ. Будучи искренне верующей в юности, она еще больше полюбила Анри за то, что он глубоко уважал ее убеждения и преклонялся перед ее целомудрием. Самое ее благочестие поддерживало в ней восторженность этой любви, и едва только она получила свободу, ее охватило стремление освятить их союз нерасторжимыми узами брака. Она радостно мечтала, что пожертвует богатством, которым так дорожит свет, и предрассудками своего класса, которые никогда не влияли на ее суждения. Бедняжка думала, что совершает подвиг. И действительно, это было подвигом, потому что высший свет неминуемо заклеймил бы ее презрением или насмешкой. Она не предвидела, что гордый плебей сочтет ее жертву ничтожной и примет ее почти как оскорбление.