Получив свободу, Карел теперь с облегчением – и со стыдом за это чувство облегчения – с понедельника по субботу приходил в Клементинум. Как обычно, он садился за стол под номером двести двадцать, фотографировал рукописи, бормотал себе под нос, делал заметки, а днем, когда в библиотеку приходила Хелен, встречался с ней в кафе и брал пирог с маком.

Шла, наверное, вторая неделя этих визитов в библиотеку – весна была уже вся в цвету, – когда его внимание привлек старик за двести девятым столом, от которого его отделял выложенный пробковой плиткой проход. Карел не сумел бы потом объяснить, что заставило его посмотреть в ту сторону, – может, резкое движение или яростный скрип пера? – но долго не мог отвести взгляд. Сосед, одетый в чересчур теплое, не по погоде, пальто, сидел неподвижно, лишь его правая рука строчка за строчкой покрывала страницу изящными буквами. Сидевшие в читальном зале студенты или барабанили по клавишам перед светящимися экранами ноутбуков, или, глядя в потолок, тихонько слушали музыку; старик же принес чернильницу и регулярно, как автомат, обмакивал в нее ручку. Возле чернильницы Карел увидел маленький брусок, какими мостят пражские улицы, – их то расшатывают и выбивают из кладки тысячи ног, то выталкивают снизу корни деревьев. Изредка старик дотрагивался до камня, не поднимая головы от записей. Казалось, во временном континууме образовалась брешь, и заглянувший в нее Карел перенесся на десятки лет назад. «Сейчас я услышу цокот копыт за окном», – подумалось ему.

Текст, над которым работал старик, кое-где сопровождался подробными примечаниями и напоминал научное исследование. Время от времени он перечитывал написанное и, презрительно поморщившись и покачав головой, рвал бумагу в клочья под укоризненными взглядами соседей. Место рядом с ним пустовало, но лампа была включена, а стул старик придвинул к себе, и если кто-то с надеждой подходил, прижимая книги к груди: «Можно?» – он поднимал глаза, сурово качал головой и придвигал стул еще ближе.

На другой день, зайдя рано утром в кафе взять кофе и булочку, Карел увидел за одним из столиков знакомую фигуру. Любопытство подтолкнуло его, словно ладонью в спину, и он подошел, поставил тарелку и спросил:

– Можно к вам присоединиться?

Старик вздрогнул и обвел глазами зал, потом положил руку на спинку стула рядом с собой, будто в знак того, что к нему вот-вот придут, и рассеянно пробормотал:

– А, да… Кажется, тут свободно.

Он говорил осторожно и степенно, и немецкий акцент выдавал в нем человека, для которого Влтава всегда будет называться Молдау.

– Вы так много работаете, – сказал Карел, кивая на лежащую на столе кожаную папку. – Нам всем до вас далеко. Поразительно! – Он протянул руку: – Карел Пражан, Карлов университет. Хотя я бываю там не очень часто, только по необходимости.

– Йозеф Хоффман, – ответил старик. – Приятно познакомиться.

Рукопожатие сопровождалось легким шелестом, будто Хоффман был сделан из бумаги.

Ни о чем важном они в тот день не говорили – стандартные любезные фразы о том, какая хорошая сегодня погода и как трудно в последнее время найти на полках нужные книги, потому что новые сотрудники все время расставляют их по-разному. Но в дальнейшем при встрече они всякий раз обменивались молчаливым приветствием, как коллеги, объединенные общей целью. Приятно было прийти в кафе и застать там Хоффмана, ковыряющего ложкой картофельный салат; приятно было видеть, что он снова принес кожаную папку с позолоченной монограммой Й.А.Х., которую время от времени потирал пальцем, и что по-прежнему хранил в кармане выпавший из брусчатки камень.