Однако, выдвинув ту же самую – вполне разумную – доктрину в Патни, Блейз встретил неожиданно резкий отпор со стороны Эмили, которая считала, что религия вещь не только лживая и вредная, но, хуже того, «буржуйская». «Я не позволю, чтобы моего ребенка заставляли, как дурачка, бить поклоны и бормотать всякую бессмыслицу! Слава богу, отдали его не в снобистскую школу, а в нормальную, там эту комедию никто уже не ломает». Блейз злился, но что он мог поделать? В школе якобы проводились какие-то уроки Святого Писания, но ни знаний, ни мудрости они Люке явно не прибавили. Недавно он, в присутствии Блейза, ткнул пальцем в картинку, на которой было изображено распятие; жест означал: «Что это такое?» – «Божок, – буркнула Эмили. – На него молятся». Судя по всему, о религии Люка знал так же мало, как обо всем остальном. Хотя что вообще он знал? Бог весть. Как-то в пятилетнем возрасте он спросил, почему папа опять уходит. «На работу собрался», – ответила Эмили и гадко расхохоталась. Потом Люка уже перестал задавать вопросы. Разумеется, они с Эмили ничего ему не объясняли, но в очень темных круглых его глазах Блейзу чудились то подозрение и враждебность, то словно какое-то неясное знание. Блейз страдал, глядя, как это знание неумолимо обретает свою окончательную форму.
Какой-то философ сказал, что любовь есть одухотворение чувственности. Именно так, думал Блейз; в той его ранней любви к Эмили все было чувство, и все дух, и чувство исполнялось духом, а дух чувством – это давало ему, помимо наслаждения, какое прежде даже не снилось, незыблемую уверенность и с ней вместе словно бы собственную правду и собственное право решать, что хорошо, что плохо. В свете этой правды его отношения с Харриет казались сплошным лицемерием, не только сейчас – с самого начала, всегда. Когда Эмили говорила, что он женился на Харриет из корыстных снобистских побуждений, он ее не разубеждал: все, конечно, было не так, но ведь нельзя сказать, что совсем не так, думал он. Да, он любил Харриет. Но женился он на ней с помыслами отнюдь не кристально чистыми, как бы в некоем полуискреннем ослеплении, и полагая при этом, что делает наилучший выбор. Тем самым он, подобно Морису Гимаррону, согрешил против Святого Духа, добровольно отрекся от своего единственного шанса на совершенство.
Все это он ясно видел в сиянии темных лучей своей любви. Можно ли сомневаться в абсолютности Истины, когда ее Пришествие совершается на твоих глазах? Блейз чувствовал себя как апостол перед лицом Христа. Позволяя Эмили думать, что Харриет некрасива, немолода (он даже накинул ей пару лет, чтобы Эмили было спокойнее), толста, глупа и чванлива, что их с Харриет отношения давно выхолостились и угасли, он опять-таки не совсем лгал: все это хоть и не было правдой о Харриет, зато в каком-то смысле было правдой о нем самом. Да и при чем тут вообще правда, ложь? В любом супружестве всегда есть уровни (не обязательно глубинные), на которых любовь потерпела неудачу. Эмили оказалась лакмусовой бумажкой: не перечеркивая всего остального, она лишь выявила то, что прежде было скрыто, и таким образом прояснила картину.
Теперь Блейз уже не мог объяснить, когда и как на смену этим его взглядам – таким, казалось бы, выстраданным и окончательным – пришли другие. Иногда ему казалось, что причины совершившейся перемены просты до банальности. Внебрачная связь как натянутая нить, она всегда в напряжении. У него бывали периоды безумной подозрительности: он боялся, что Эмили неверна ему, часто являлся без предупреждения. Ему ни разу не удалось ее уличить. Иногда она грозилась, что найдет себе другого, но было видно, что она просто хочет его помучить. Их с Эмили нить всегда была натянута до предела – с тех самых пор, когда Эмили впервые заподозрила, что он не собирается немедленно уходить от Харриет и неизвестно, когда соберется. Пока эти подозрения Эмили еще только вызревали, Блейз попеременно пребывал то в унынии, то в эйфории. Смутно он понимал, что они с Эмили опоздали, поезд уже ушел, во всяком случае, ушел первый поезд. Обрести «свободу», которой без конца требовала от него Эмили, оказалось не так-то легко. Да и, если на то пошло, ради чего? Почему он непременно должен мучиться, проходить через эти обременительные тяготы «освобождения»?