Они фотографировались на фоне Медного всадника и не видели, как постамент пронизывали перекрученные корни, покрытые мхом, будто струпьями. Не замечали, как сфинксы облизывали змеиными языками свои человечьи лица, а с их губ сыпалась каменная крошка. Не знали, что гранитные ребра набережной вырастали из ребер тысяч и тысяч мертвецов – их кости давно вросли друг в друга, пальцы пронизывали деревянные сходни, а черепа, замостившие тротуары, блестели в свете тусклого осеннего солнца.

Никто из встретившихся Маре людей не был двоедушником. А она – была. И жила на свете слишком давно, чтобы видеть Лес, даже не заходя в него.

Нахохлившиеся, точно воробьи, распространители листовок мелкими перебежками пересекали Сенатскую. Их голоса осипли на стылом воздухе, впитавшем ядовитую прель болот. Черепа под подошвами хлюпали, погружаясь в бурую жижу. Застывший в меди Петр протягивал к Неве обглоданную берцовую кость.

Мара видела добычу – алый берет и серое пальто елочкой, – и шла по следу.

Берет вильнул к Исаакию. Мощеная черепами дорога сменилась крупой из перемолотых костей. Потом под ногами спружинила гать, выстланная из березовых бревен и человеческих позвонков – берет мелькал на Адмиралтейском проспекте и вдруг исчез. Вот только алел у памятника Пржевальскому – и растворился в осенней дымке.

Добыча ушла в Лес.

Мара остановилась, тяжело дыша и до боли сжимая пластиковый корпус телефона. Набрала заученный наизусть номер. На этот раз в трубке отозвались.

– Я уехала, мама.

Слова ударили наотмашь, пощечиной. Щеки разом запунцовели.

Не заботясь, что ее слышат прохожие, Мара ревела в трубку, грозя дочери всеми возможными карами. Сердце галопировало меж ребер, впрыскивало в жилы одну за другой порции обжигающей ненависти. Это казалось несправедливым, постыдным, ужасающе неправильным. Привычная к беспрекословному подчинению, Мара не сдержала ярости. Телефон с размаху ударился об асфальт –  трещина пересекла экран уродливым шрамом. Такой же, казалось Маре, разломил надвое ее сердце.

– Дрянь! Паскуда…

Наступив на корпус, вмяла его в костную крошку.

В пылевых вихрях хихикали мелкие бесы.

– Вам плохо, женщина?

На той стороне реальности, откуда доносились мерные голоса людей, откуда кричали зазывалы, где в объективах смартфонов колонны собора стояли незыблемо, еще не тронутые вечно голодными точильщиками, стоял невзрачный человек, и Мара замерла, встретившись с прозрачным и каким-то бесцветным взглядом.

– Пошел… вон! – наконец выцедила, отдуваясь.

Какое-то время человек смотрел на женщину пустыми рыбьими глазами, потом будто понял что-то и удалился так же быстро, как и появился. Пусть засчитает один-ноль в пользу своего ангела-хранителя, козел.

Кровавая полоска на горизонте истлевала, и над макушками сосен выкатилась белесая, с обгрызенным краем, луна.

Мара смяла грудью чахлый кустарник ежевики и врезалась в самую чащу.

Бежать было легко. Ветки хлестали по плечам, но боли не причиняли. Болото стонало голосами мертвецов. В земных лакунах копошились и плакали безрукие игоши.

Потянув носом воздух, Мара учуяла близкую птичью вонь.

– Сорока!

Мелькнула в подлеске черно-белая, елочкой, ткань, пластиково звякнули дешевые браслеты. Мара зарычала и, припав на четвереньки, помчалась вслед.

Она настигла сороку там, где сосны становились выше и гуще, а в небе отчетливо проступили звезды большого ковша.

– Ах! Это вы, Марья Михална! – притворно затрещала неопределенного возраста тощая тетка. – А я не признала, матушка, долго жить будете! Кха-а…

Мара перекрутила чужой пестрый шарф висельной петлей.