Он сидит, откинувшись назад; она разбинтовывает культю и проводит по ней пальцем.

– Хорошие швы, – говорит она. – Кто накладывал швы?

– Доктор Ханзен.

– Ханзен. Не знаю Ханзена. Но сделано хорошо. Хороший хирург. – Она оценивающе взвешивает культю на руке, словно это арбуз. – Хорошая работа.

Она намыливает культю и смывает мыло. От теплой воды культя розовеет и теперь уже меньше походит на обрубок – скорее на глубоководную рыбу; он отводит глаза.

– Вам часто приходится видеть плохую работу? – спрашивает он.

Она поджимает губы и разводит руки – жест, который напоминает ему о его матери.

«Может быть, – говорит этот жест, – как сказать».

– Вы часто видите… такое? – Он слегка дотрагивается пальцами до культи.

– Конечно.

Он отмечает про себя, что их беседа начисто лишена двойного смысла.

Про себя он не называет ее культей. Ему бы хотелось никак ее не называть, вообще о ней не думать, но это невозможно. Если он как-то ее и называет, то только le jambon[2]. Выказывая таким образом свое презрение, он держит хорошую дистанцию.

Он делит людей, с которыми поддерживает контакт, на два класса: те немногие, кто ее видел, и остальные, кто, к счастью, никогда ее не увидит. Как жаль, что Марияна так рано и так решительно попала в первый класс.

– Я все-таки не могу понять, почему нельзя было оставить колено, – жалуется он ей. – Ведь кость срастается. Даже если был поврежден сустав, они могли сделать попытку восстановить его. Если бы я знал, какая это большая разница – сохранить или потерять колено, то никогда не согласился бы. Но они мне ничего не сказали.

Марияна качает головой.

– Для этого потребовались бы очень сложные хирургические операции, – объясняет она. – Очень сложные. Потребовались бы целые годы – в больнице и дома. Знаете, когда пациенты старые, врачи не любят заниматься восстановлением. Только для молодых. Какой смысл? Да? Какой смысл?

Она относит его к старикам – к тем, которых нет смысла спасать (спасать коленный сустав, спасать жизнь. Интересно, думает он, а куда она относит себя – к молодым? к старым? к тем, кто не молод и не стар? к тем, кто никогда не состарится?).

Ему редко приходилось видеть, чтобы кто-нибудь настолько скрупулезно исполнял свои обязанности, как Марияна. Список, с которым она идет за покупками, он получает обратно с приколотыми к нему чеками, и возле каждого пункта поставлена галочка. Там, где что-то пришлось заменить, это помечено ее аккуратным почерком. Все, что она стряпает, всегда очень аппетитно.

Когда по телефону звонят друзья, чтобы узнать, как у него дела, он называет Марияну просто дневной сестрой.

«Я нанял очень квалифицированную дневную сестру, – говорит он. – Она еще и за покупками ходит, и стряпает».

Он не называет ее Марияной, опасаясь, как бы это не показалось фамильярным. Беседуя с ней, он продолжает называть ее миссис Йокич, так же как она называет его мистер Реймент. Но наедине с собой он называет ее Марияной. Ему нравится это имя из четырех бескомпромиссных слогов.

«Утром здесь будет Марияна, – говорит он себе, когда чувствует, что снова надвигается мрачная туча. – Возьми себя в руки!»

Он еще не знает, нравится ли ему Марияна как женщина в той же степени, как нравится ее имя. Если быть объективным, нельзя сказать, что она непривлекательна. Но в его присутствии она кажется начисто лишенной сексуальности. Она проворна, она деловита, она бодра – вот какие свойства демонстрирует Марияна перед ним, своим работодателем, вот за что он платит и чем должен довольствоваться. Итак, он перестает раздражаться, он встречает ее с улыбкой. Ему бы хотелось, чтобы она думала, что он стойко переносит свое несчастье; ему бы хотелось, чтобы она была о нем высокого мнения. Она не флиртует, и это его устраивает. Это лучше, чем игривый разговор о его «мальчике».