Светское и рационалистическое христианство борется с церковью, не понимая того, что оно первое будет раздавлено церковными сводами; монархический республиканизм борется с троном, чтобы усесться на него по-царски. Дыхание революции веет не здесь; поток переменил направление, предоставив старым Монтекки и Капулетти продолжать на втором плане их наследственную вражду. Знамя борьбы поднимается уже не против священника и не против короля, не против дворянина, а против их единственного наследника – против хозяина, против патентованного владельца орудий труда. Революционер теперь уже не гугенот, не протестант, не либерал; имя ему – работник.

И вот Европа, пережившая вторую, даже третью молодость, останавливается у нового порога, не смея его перешагнуть. Она трепещет перед словом «социализм», написанным на двери. Ей сказали, что дверь эту отворит Катилина[12], и это правда. Дверь может остаться закрытой, но открыть ее дано только Катилине… Катилине, у которого столько друзей, что невозможно их всех передушить в темнице. Цицерон, этот добросовестный и учтивый убийца, был счастливее своего соперника Каваньяка[13].

Эту черту перейти труднее, чем другие. Все реформы наполовину сохраняют старый мир, набросив на него новый покров; сердце не совсем разбито, не все потеряно сразу; часть того, что мы любили, что было нам дорого с детства, что мы почитали, что освящено преданием, – остается на утешение слабым… Прощайте, песни кормилицы, прощайте, воспоминания отчего дома, прощай, привычка, власть которой сильнее власти гения, – говорит Бэкон.

…Во время бури ничто не проникает через таможню, а хватит ли терпения дождаться затишья?

Все интересы, заботы, осложнения, стремления, волновавшие в продолжение целого века европейские умы, мало-помалу бледнеют, становятся безразличными, делом привычки, вопросами партий. Где великие слова, потрясавшие сердца и исторгавшие слезы!.. Где священные знамена, которым со времени Яна Гуса поклонялись в одном стане, с 89 года[14] – в другом? С тех пор как непроницаемый туман, окутывавший Февральскую революцию[15], рассеялся, все начинает проясниться, резкая простота заменила путаницу; существуют только два подлинно важных вопроса:

• вопрос социальный,

• вопрос русский.

И, в сущности, эти два вопроса сводятся к одному.

Русский вопрос – случайное явление, отрицательный опыт. Это новое пришествие варваров, чующих агонию, возвещающих старому миру «memento mori»[16], предлагающих ему убийцу, если он не желает покончить с собой.

В самом деле, если революционный социализм не в состоянии будет доконать вырождающийся общественный строй, его доконает Россия.

Я не говорю, что это необходимо, но это возможно.

Нет ничего абсолютно необходимого. Будущее не бывает неотвратимо предрешено; неминуемого предназначения нет. Будущее может и вовсе не наступить. Геологический катаклизм вполне может уничтожить не только восточный вопрос, но и все прочие, – за отсутствием задающих вопросы.

Будущее слагается из элементов, имеющихся под рукой, из окружающих условий; оно продолжает прошедшее; общие устремления, смутно выраженные, изменяются в зависимости от обстоятельств. Обстоятельства решают, как это произойдет, и неясная возможность становится совершившимся фактом. Россия точно так же может овладеть Европою до Атлантического океана, как и подвергнуться европейскому нашествию до Урала.

В первом случае Европа должна быть разрозненной.

Во втором – тесно сплоченной.

Сплочена ли она?

‹…› Донозо Кортес в знаменитой речи, произнесенной в Мадриде в 1849 году, предсказывал вторжение русских в Европу и видел для цивилизации якорь спасения только в единстве власти, т. е. в неограниченной монархии, служащей целям католицизма. Первым условием для этого он также считал введение католицизма в Англии.