– Кидай внутрь мешки с пшеном. Живо!!!
Мешвар начал служить на голубятне еще при деде Шаграта, поэтому прекрасно знал, чем чревато неповиновение – мгновенно забыв про порченую голубку, он проковылял к ларю с кормом и вытащил из него тяжеленный мешок.
– Все, какие есть, – на всякий случай уточнил монарх, потом вытер перепачканные ладони о штаны и открыл шкаф с писчими принадлежностями.
– Может, писаря позва… – начал, было, голубятник, потом наткнулся на бешеный взгляд сюзерена и побледнел: – Простите, сир! Уже несу следующий!
Срывать злость на ни в чем не повинном старике было глупо, поэтому Шаграт заставил себя успокоиться, вытащил из шкафа связку перьев, чернильницу, стопку листов пергамента и металлическую тарелку с песком, перетащил это к столу, за которым обычно трудился писарь, и упал в продавленное кресло.
Очиненное перо обмакнулось в чернила, и десница короля самолично вывела на листе малюсенькие буквы:
Пятый день четвертой десятины второго лиственя[15].
Сообразив, что тратит время зря, Шаграт скомкал лист, отбросил его в сторону и взялся за следующий:
В Авероне – мятеж. Жду. Шаграт Второй, Латирдан.
– Запечатай и отправь графу Мирдиану Уллирейскому, – присыпав письмо песком, приказал король. Потом осторожно прикоснулся к больному уху, поморщился, стянул с пальца перстень-печатку, аккуратно поставил ее на стол, пододвинул к себе следующий лист… и сообразил, что Мешвар перестал таскать мешки. – Не сейчас, а когда завалишь люк. А я пока напишу остальные…
Глава 2
Кром Меченый
Четвертый день четвертой десятины второго лиственя
Пламя взлетает по стенам сарая, как белка на вершину сосны. И, на мгновение замерев у конька крыши, прыгает ввысь. Туда, где в разрывах угольно-черных облаков мелькает мутный желтый глаз Дэйра[16]. Вытянувшись на десяток локтей, оно замирает, а потом рассыпается мириадами искр, которые устремляются вниз. К земле, залитой кровью и заваленной бьющимися в агонии телами.
Делаю шаг… потом второй… Стряхиваю с плеч навалившуюся тяжесть… Не глядя, отмахиваюсь засапожником… Ощущаю, как вздрагивает чье-то тело, прыгаю в огонь и…
…И просыпаюсь.
По щеке скатывается слеза. Торопливо смахиваю ее рукой, вслушиваюсь в непрекращающийся шелест над головой и криво усмехаюсь: это не я. Дождь…
Приподнимаю голову и смотрю под стреху крыши. В чуть посветлевшую пелену дождя. Поминаю Двуликого и снова опускаю голову на котомку.
За спиной раздается испуганный шепоток:
– Проснулся…
Переворачиваюсь на другой бок, вглядываюсь в темноту, слышу испуганный вскрик и усмехаюсь еще раз: да, я проснулся. И сейчас уйду.
Чуть подрагивающие пальцы правой руки привычно нащупывают посох, пробегают по зарубкам, прикасаются ко вчерашней и… замирают: это еще не конец Пути: впереди – еще полтора пальца[17] гладкой древесины, до блеска отполированной моими ладонями.
Полтора пальца – это много. Очень много. Но, как говорил Арл, «не мы выбираем Дорогу, а она – нас».
Удерживаю тяжелый вздох, готовый сорваться с губ, подтягиваю к себе котомку и слезаю с повети[18]. Поворачиваю голову вправо, потом влево… и натыкаюсь на до смерти перепуганный взгляд тощего рыжеволосого мальчишки в насквозь промокшей рубахе и до ужаса грязных портках.
– Э-э-э… – мычит он и закашливается.
Поудобнее перехватываю посох, забрасываю котомку на плечо, берусь за ручку двери и останавливаюсь, услышав полупридушенный шепот:
– Ваша милость! Н-не побрезгуйте! Чем богаты, тем и…
Киваю, протягиваю руку и останавливаю ее перед его лицом.
Малец набирает в грудь воздуха, зажмуривается и протягивает мне перевернутую вверх дном крышку бочки, на которой лежит краюха черствого хлеба, закаменевший кусок овечьего сыра и половинка вареной репы.