Боль всегдашнего отчуждения давно уже сделалась для Хэсситая привычной. Это раньше она жгла его, словно негаснущий уголь. Давно уже уголь подернулся пеплом, покрылся седой золой. Хэсситай думал, что уголек и вовсе погас, ан нет. После посвящения золу и пепел сдуло напрочь, и жарко пылающий уголь вновь прикасался к старому ожогу. Последнюю свою надежду Хэсситай возлагал на таинство посвящения. Он думал, что уж теперь-то все пойдет совсем по-иному. Сотаиннику никто не будет пакостить.
Ему и не пакостили больше. Его и вовсе перестали замечать. Хэсситай вытолкнул воздух из легких медленным беззвучным толчком. Вот они лежат и спят, его сотаинники. Подростки, каждый из которых способен убить самого лучшего воина, хоть бы и полевого агента, пятью-шестью проверенными способами. Остановить собственное сердце – на время или навсегда, это уж смотря по тому, что нужно. Бегать так быстро, что приложенный к груди лист бумаги не упадет наземь – так сильно его прижмет встречным ветром. Хэсситай так быстро бегать не умел – только убегать. Он и вообще многое умел хуже тех, кто учился этому мастерству с рождения. А кое-что умел и получше.
Как же глуп он был, когда надеялся завоевать уважение этих парней, совершенствуясь в их же ремесле!
Когда у него что-то не получалось, ровесники презирали его. Когда получалось, презирали тем сильнее: да как он еще смеет что-то уметь, наволочь приблудная!
Старшие ученики – те, что прошли свое юношеское посвящение на пару-другую лет пораньше, – эти хоть что-то смыслили. Их уважительные взгляды Хэсситай хоть изредка, да ловил. Правда, уважали его в основном за несгибаемое упорство и каторжный труд до кровавого пота, а не за достигнутый результат, ухитряясь самым непостижимым образом этого результата не замечать, даже если он был несомненным. Уважали не как своего, а как чужака, который навсегда останется чужаком, существом иной породы. Да и мог ли он добиться большего от этих воинов, не будучи воином по рождению и воспитанию? Как могут дворовые псы уважать приблудного котенка, который после долгих трудов выучился лаять по-собачьи, несвойственным ему басом, совершенно чисто, без малейшего следа кошачьего акцента…
Хэсситай так живо представил себе злополучного котенка, что ему поневоле сделалось смешно. Он сдавленно хрюкнул, огляделся пугливо – нет, не проснулся никто. Но он не дал своему смеху вырваться наружу – и смех остался в нем. Смех жил внутри, колотился о грудь, рвался на волю. И чем сильнее Хэсситай пытался его подавить, тем строптивее клокотал внутри неугомонный смех.
Хэсситай вскочил и выбежал за дверь – в набедренной повязке, босиком, даже не пытаясь одеться. Еще минута промедления, и самовластный смех вырвется на свободу и перебудит весь клан. Некогда штаны напяливать – бежать надо, да побыстрей.
Хэсситай никогда еще не бегал так быстро. Сейчас он не уронил бы со своей голой груди не то что лист бумаги – пожалуй, даже старинный тяжелый щит встречным ветром удержало бы. И так легко – до лесной опушки он добежал, даже не запыхавшись. На опушке Хэсситай остановился, вздохнул глубоко, поднял голову, посмотрел в ночное небо, осыпанное нечастыми звездами, и неудержимо расхохотался.
Он хохотал, пока не обессилел, пока не подломились враз ослабевшие колени, пока слезы не потекли по щекам – и все равно не мог остановиться.
– Котеночек… – стонал Хэсситай, сотрясаясь смехом, – глупый котеночек… глупый… а лаять я больше не стану, не дождетесь… а вот мяу вам, господа собаки! Мяу вам всем!