В большой комнате, почти совершенно пустой – маленький стол и два кресла, в углу широкая смятая тахта, – возле громадного, чуть не во всю стену, итальянского окна стоял шеф отдела III-A. Он улыбался.

– Простите меня, но в нашей работе приходится порой разыгрывать спектакли.

Вихрь был готов к этому; он сыграл такое изумление, что гестаповцы – сначала шеф, потом слепец, прятавший очки в футляр, а потом вельветовый парень – громко расхохотались.

Вкус шнапса

Шульц оказался однофамильцем. Коля понял это, как только ввели Богданова. Степан разыграл все правильно – как они репетировали в бараке. Коля подстриг его артистически. Он яростно щелкал ножницами вокруг головы Богданова, все время повторяя дурацкие вопросы:

– Не беспокоит? Не тревожит? Не беспокоит?

Вечером им выдали по пятьсот марок: каждому уходившему вместе с немецкими войсками от красных выдавалась компенсация перед окончательным трудоустройством.

Коля получил направление на работу в офицерскую парикмахерскую, а Степана направили в автомастерскую танковой части, дислоцировавшейся в семи километрах от Кракова.

Получив деньги, Коля с Богдановым зашли в солдатский распределитель. Там по записке старичка-офицера им продали банку свиных консервов, булку, сто граммов маргарина и бутылку шнапса. Они завернули все это в газету и пошли в лесок. Там разложили костер и начали пировать. Степан после первого же стаканчика опьянел и стал плакать. Он плакал, всхлипывая, слезы катились по его желтым щекам, он не вытирал их, и они заливались к нему в рот, и только тогда он вытирал губы ладонью и виновато улыбался.

– Знаешь, что самое страшное? – говорил он. – Самое страшное – это какими мы можем стать потом. Сможем ли мы победить в себе эту ненависть, которая в нас родилась? Сможем ли мы побороть в себе страх, который теперь живет в нас вместе с отчаянием и храбростью? Сможем ли мы сломать в себе ненависть к людям, которые говорят на немецком языке?

Он жадно выпил шнапс, понюхал корку хлеба и, подвинувшись еще ближе к костру, стал говорить:

– Пал Палыч был моим следователем. Власовец, паскуда, нелюдь. Он лысый, старый и больной. Я видел, что он болен, потому что у него все время закипала пена в уголках рта и еще потому, что лицо у него было желтое и до невозможности худое.


– Ну-ка, хлебало открой, – говорит Пал Палыч.

– Что?

Он грязно ругается и повторяет:

– Хавало открой свое! Рот, понял?!

Открываю рот. Он заглядывает, как говорят врачи, в зубную полость и сердится:

– Что, «желтую сару» уже сняли гансы?

Я ничего не понимаю.

– Фиксы, говорю, фиксы гансы сняли? Ну, фиксы, золото, не понимаешь, что ли?!

– Теперь понял. Не было у меня «желтой сары».

– Экономно жил?

– Экономить было не с чего.

– Не давали большевички навару? В черном теле держали?

– В каком?

– В черном! – орет Пал Палыч. – Больной, что ли?!

– Я-то здоровый…

Пал Палыч обегает стол и ударяет меня по щеке.

– Ты – умненький, – усмехается он, – шутить любишь. Колоться станешь или будешь ж… вертеть?

– Нет ее у меня. Кости одни остались.

– Пожалеть?

– Пожалел волк кобылу…

– Какая ты кобыла? Я бы кобылку пожалел. У лошади сердце большое и глаз добрый. А ты – человек. Самый страшный на Земле зверь. Или я тебя, или ты меня. Какой номер обуви, подследственный?

– Сорок второй.

– Костюм какого размера носил?

– Тот, что украл?

– Ты мне не верти! Украл… Дома какой размер носил?

– Не знаю.

– Как не знаешь?

– У меня один и был-то костюм, отец подарил ко дню рождения.

– Давай, давай, чекистская харя! «Отец подарил»! Мозги-то мне не крути, знаем, сколько вам грошей отваливали. Высосали из народа всю кровушку… А ну, стань к стене!