– Ну и ты что? – рука у пана Казимира разом отяжелела.

– Ну что, что? Бросила все и к своим, в Голобов. А там от предместья до центрального въезда повешенные на столбах… Говорят, несчастных хватали даже в церкви и вешали.

Лидия снова зашлась в рыданиях, и пан Казимир поспешил отвлечь ее:

– Ты и сейчас оттуда?

– Да… Ты знаешь, я как будто почувствовала, что ты здесь. Это же для меня счастье!

Лидия обняла пана Казимира, и он, уловив, как сменились ее интонации, деловито спросил:

– И что мы будем делать? Ты как, кабинет открывать думаешь?

– Собираюсь… На Колеевой. Там же окраина… Селян много…

– Ясно, натурообмен… – Пан Казимир вздохнул. – Но ведь жить с тобой ни здесь, ни на Колеевой я не смогу, опасно. Меня узнать могут.

– А я знаю, я знаю, что делать! – забыв о халате, Лидия бросилась к трюмо и начала лихорадочно рыться в его миниатюрных ящичках.

Некоторое время пан Казимир заинтересованно следил за ней, потом взял свечу и подошел ближе.

– Ну вот, слава богу. Нашла…

Лидия повернулась, и майор увидел, как она протирает пальцами стекла большого, старомодного пенсне.

– Лидуся, ну что за чепуха… – усмехнулся пан Казимир.

– Нет, нет, обязательно примерь! Эти очки еще отец заказывал, специально для солидности, а потом мне подарил на счастье… Как амулет.

– Ну, если ты так настаиваешь… – майор взял пенсне.

– Еще можно отрастить усы и бороду.

– И ты будешь любить такого старого?

– Конечно!

Снисходительно улыбнувшись, пан Казимир нацепил дужку на переносицу и заглянул в зеркало. К его удивлению, лицо действительно выглядело несколько странно. Майор снял очки, проверил пальцами изгиб линзы, потом снова надел и, перестав улыбаться, начал пристально вглядываться в свое отражение…

* * *

Каждый раз, когда Ицеку приходилось идти рядом с тротуаром по избитой мостовой какой-либо из боковых улиц, у него перед глазами начинали плясать большие черные буквы Линднеровского объявления. Этот категорический приказ Окружного комиссара висел в конце каждой улицы ведущей из «Шанхая» в город.

Цепь Ицековых злоключений, начавшаяся на хуторском мосту, вовсе не закончилась прыжком с Меланюковой подводы. Сначала он прятался от мобилизационного предписания, требовавшего явки на сборный пункт всех молодых евреев в возрасте от 19 до 25 лет. Потом мучительно подыскивал, чем бы заняться, и в конце концов оказался в еврейском гетто.

Отсюда его и десятки таких же париев по разнарядке «Юденрата[4]» гоняли на самые черные работы. К этому Ицек относился, в общем-то, спокойно, а вот распоряжение комиссара Линднера, запрещавшее евреям выходить за пределы гетто без соответствующего свидетельства, его почему-то просто бесило. Да и сам выход разрешался в течение трех часовых отрезков в день, при условии прохода только в колоннах по мостовым, без права выхода на центральные улицы.

Вся злость Ицека сконцентрировалась именно на этих ограничениях, и даже мордатые парни из «Макаби[5]», поступившие в юденратовскую службу порядка и ревностно следившие за исполнением немецких приказов, казались ему гораздо меньшим злом. Скорей всего, привычно глядя со своей классовой позиции, на этих новоявленных «гашомер гацаир»[6], он не принимал их всерьез.

Под невеселые Ицековы размышления еврейская рабочая колонна, возвращавшаяся со скотобойни, миновав Згарисько, свернула в сторону гетто. Этот район предместья бомбили меньше, и за голыми деревьями посадок виднелись дома с потрескавшимися стенами и обвалившейся штукатуркой.

В одном месте халупа, вероятно, от прямого попадания, обрушилась, и деревянные стропила косо уперлись в землю. Люк в жестяной крыше уцелевшей пристройки был открыт, и казалось, чья-то душа вылетела через него прямо к мглистому небу.