Она не успела добежать, как дядя Миша одним рывком столкнул «музыку» в воду. Черный ящик блеснул напоследок днищем со спиленными ножками и скрылся, выпустив огромный пузырь воздуха, будто опрокинувшаяся лодка…

Мы с матерью стояли у воды, пока дядя Миша Зпокосу не вытащил телегу и, кое-как связав сломанную оглоблю, не уехал назад в Торбу. Он сидел на передке, еще больше ссутулясь, а пегаш сам пошел в рысь, высоко забрасывая блестяще-белые, отмытые задние ноги. Поднятую со дна муть давно снесло течением, однако черная таежная вода лишь чуть просвечивалась. В двух метрах от берега я видел бронзово-желтый песок, красные, полузамытые лесины утонувшей гати, но там, где исчезла «музыка», вода лежала толстым угольным пластом…

– Слышишь? – спросила мать, настороженно всматриваясь в черноту воды. – Слышишь, звенит!

Я прислушался. Вода и в самом деле, кажется, тихонько позванивала, но звон в ушах от обиды и горя был сильнее. Я заплакал.

– Эх ты, ревунчик, – сказала мать, выжимая подол платья, – и так сыро, а ты еще…

Она осеклась и выпрямилась. На другой стороне лога стоял дядя Миша Зпокосу. Стоял один, без лошади, комкая в заскорузлых руках соломенную шляпу. Он троился у меня в глазах, и казалось, на той стороне стоит целый ряд печальных дядей Миш.

– Не плачь, хлопчик, – негромко сказали они. – Нехай она сгниет у болоте. Музыка-то немецькая, от германцив-фашистов прывизлы.

– Сам ты! Сам ты!.. – сквозь слезы прокричал я. – А у тебя гармошка немецкая!

Дядя Миша расплылся и пропал в соленом тумане. Я уткнулся в мокрый материн подол и ощутил на своей голове ее руку. От руки исходил жар, но он не жег, а только согревал и сушил слезы. В это время что-то булькнуло, словно кто-то бросил в воду тяжелый плоский камень.

– Пойдем, сынок, – тихо сказала мать, – нас дома с хлебом ждут. А когда вода спадет, мы приедем и вытащим музыку.

– От нее ничего не останется, – нараспев сказал я, чтобы не всхлипывать, – сгние-ет…

Дяди Миши на той стороне уже не было…

– Что-нибудь да останется, – успокоила мать. – Ты место заметил?

И вдруг она заторопилась, взвалила сидор с хлебом на плечи, оправила платье и замерла, прижав ладони к грудям.

– Ой, скорее…

На платье под пальцами матери расплывались два темных молочных круга…

Я оглянулся, чтобы еще раз заметить место.


От рояля осталась тяжелая металлическая станина со ржавыми охвостьями струн… Успокаивая меня и стараясь поскорее увести домой, мать не обманывала меня, как обманывают в таких случаях детей. Прошло семнадцать лет, семнадцать раз прибывала и уходила вода. Сколько ее утекло…

Мы ехали в Торбу на маленькой юркой машине «Волынь» с проходимостью, рассчитанной на жестокое бездорожье. В багажнике позвякивали ведра: опустошенная, без единого дома Торба густо заросла малиной и коневником. Ехали уже несколько часов. «Волынь» удачно выцарапывалась из трясин, и ее владелец – мой товарищ – нахвалиться не мог. Но дело было не только в машине: в бесчисленных логах и грязях, случалось, застревали и вездеходы. Мой товарищ, геолог по профессии, был мастером по автомотоспорту и дорогу под колесами чуял нутром.

Однако и на старуху бывает проруха. Заметив впереди тот самый лог, товарищ машинально вырулил на обочину – подальше от ямы посередине дороги. Сели мы мертво. Забурились по радиатор, и вентилятор, зацепив воду, залил свечи.

Скорее всего, виноват был я, поскольку всю дорогу отвлекал товарища разговорами. А говорили мы как раз о драматической судьбе реки Томи, которая катастрофически мелела и уходила от города, поскольку ее другой берег размывали земснарядами и брали гравий. Мой товарищ занимался этой проблемой, рассуждал горячо и смело и навряд ли думал в тот момент о машине и о дороге.