Но из кустов вышла наша мать и, оглядываясь назад, заторопила, чтобы мы скорее собирались и уходили. Дескать, смородина здесь ни к черту, не смородина, а гниды, от нее спать хочется. Я обрадовался, что меня больше не будут заставлять делать женское дело, подхватил котелок и побежал на луговину… Мать шла впереди, цепляясь руками за ветки, чтобы не упасть, и все подгоняла нас.

– Мать, а ты куда медвежонка девала? – спросил я, когда мы вышли на чистое место. – Это же я его поймал, правда?

– Ты, ты, сынок, – пробормотала мать, – только я его отпустила, пусть на воле живет.

– Ладно, – согласился я, – когда он вырастет побольше, я его добуду.

– Добудешь, – подтвердила мать, – куда он от тебя денется?

И только на лугах я увидел, что мать идет босая, а платье у нее порвано на плече так, что видно голую руку.

– А я слышала, как медведь ревет! – похвасталась Алька. – В болоте орал, недалеко от нас. А Серега сразу струсил, вцепился!..

– Это он сыночка своего искал, – сказала мать, – теперь, поди, нашел.

– Сама ты струсила! – сказал я, но потерял охоту с Алькой связываться. Ее не переспоришь. Она чуть что – говорит: нам в школе говорили, я в школе учусь, а ты еще нет!

* * *

Мы не стали ждать, когда приедет с рыбалки отец и заберет нас, а пошли пешком. Идти было хорошо по лугам. Это не по болоту с ведром таскаться. Мать почему-то не пела и всю дорогу подгоняла нас.

Когда мы вышли к озеру, увидели утиный выводок рядом с берегом. Утята сразу же поныряли, а утка захлопала крыльями и потащилась по воде, словно подбитая.

Вот это была мужская работа! Я схватил палку и побежал вдоль берега. Мне так хотелось вернуться с добычей! Подшибить эту утку – ерунда, от берега три шага.

Видно, охотники весной упустили подранка, вот он и мучается, даже летать не может. Я замахнулся палкой, но мать вдруг перехватила мою руку и потащила за собой.

– Пошли, пошли, охотник, – приговаривала она. – Думаешь, так просто ее убить? Погляди-ка!

Утка вдруг сорвалась с воды и круто пошла вверх, лавируя меж тальниковых веток. Только свист стоял от ее крыльев!

А на середине озера, как резиновая игрушка, вынырнул маленький утенок и завертел головой…

3

В тот же год, похоже ранней осенью, у нас появился гость.

Был он родственником со стороны отца, однако дальним, что-то вроде двоюродного дяди, и его гостевание, радушный прием больше зависели от каких-то давних сугубо житейских отношений, нежели чем от родства. Кажется, в голодный двадцать первый год, когда баба Оля ходила по миру с сумой, родители гостя отдали ей стельную телку.

Звали гостя Иваном. Приехал он в офицерской гимнастерке под ремнем, в широких синих галифе с кантами, в хромоче-гармошке на одной ноге. Вместо другой у Ивана торчал березовый протез. Зато на широкой, выпуклой груди гостя сияли два ордена и штук восемь медалей. Русокудрый, улыбчивый «ерой» (так сразу назвал его дед), позванивая наградами, растолкал нам в руки гостинцы, потрепал за щеки моих братьев-близняшек, тогда еще грудных, и взрослые тут же уселись за стол. В тот же час я влюбился в Ивана, забрался к нему на колени и начал разглядывать ордена и медали. На меня зашикали, пытались выпроводить, однако гость приобнял меня свободной от стакана рукой и безапелляционно заявил:

– Пускай сидит, солдат!

Я начал теребить его за медали и спрашивать:

– Иван, а вот эта – за что?

– Не Иван, а дядя Ваня, – сердито поправляли родители, – не мешай человеку!

Иван лихо опрокинул стакан медовухи, крякнул и отрубил:

– Зови Иван, солдат! А медаль эта – «За отвагу». Бегут, значит, немцы, а я их из пулемета – тра-та-та-та-та! – он повел протезом, как стволом пулемета. – И считай, взвод положил!