– Пускай всех.
– Честь имею доложить, старый лесничий со всеми вот в это окошко говорили, специально на этот случай велено в стене дыру сделать.
– Пускай всех.
На несколько минут в конторе был митинг, ввалили мужики; – кто из них был пойман на порубке, кто пришел ходоком – разобрать возможности не было; объездчики выстроились по-солдатски, в ряд, с винтовками. Загалдели мужики миролюбиво, но сторожко: – "Леса теперь наши, сами хозява!" "Как ты товарищ сам коммунист, – желам пилить в Мокром буераке, как он Кадомский!" – "Немцы из-за Волги, – ежели на нашу сторону в леса поедут, все ноги переломаем!.." – "Татары вот тоже либо мордва." – "Ты, товарищ-барин, рассуди толком, – мы пилили и желаем продать в Саратов по сходной цене!" – Сказал Некульев весело: – "Дурака, товарищи, ломать нечего и нечего дураками прикидываться. Что я коммунист, – это верно, а грабить лесов я не дам. И сами вы знаете, что это не дело, а орать я тоже умею, глотка здоровая." – Рядом с Некульевым стал мужик, босиком, в армяке, в руках держал меховую шапку, – Некульев сказал: – "Ну что ты шапку ломаешь, как не стыдно, надень!" – Мужик смутился, шмыгнул глазами, поспешил надеть, сдернул, злобно ответил: – "Чай здесь изба, образа висят!.." – Попарно, не спеша и покойно вошли в комнату шестеро, немцы, все в жилетах, но оборванцы, как и русские. – "Konnen Sie deutsch sprechen?" – спросил немец. – Мужики загалдели о немцах, – вон, наши леса! – Некульев сел на стол, вытянул вперед ноги, покачался на столе, заговорил деловито: – "Товарищи, вы садитесь на окнах, что ли, – давайте говорить толком. Тут вот арестованные есть, так я их отпущу, и пилы и топоры верну – не в этом дело. А лесов без толку пилить нельзя, посудите сами" – и заговорил о вещах, ясных ему, как выеденные яйца. – Мужики и немцы ушли молча, многие к концу разговора шапки, все же, понадевали, последним сказал Некульев дружески: – "Делать я, товарищи, буду, как необходимо, и сделаю, что надо, – а вы как хотите!.." Некульев любил быть "без дураков".
Кузя выстроился во фронт, сказал:
– Честь имею доложить, – яишек вы не хотите ли, либо молока? У самих у нас нету, – Маряша в колонку к немцам сплават.
– Мне вообще надо с твоей женой поговорить, чтобы кормила меня, – давайте есть вместе. Яиц купите.
И было солнечное утро, и был бодр и красив молодостью и бодростью Некульев, и стоял босой, руки по швам глупорожий Кузя, – когда вошла в контору прекраснейшая женщина, Арина Арсеньева, кожевенница. Конторское зеленое сукно было закапано многими стеаринами и чернилами.
– "Мне надо получить у вас ордер на корье. Драть корье мы будем своими силами. Вот мандат, – корье мне нужно для шихановских кожевенных заводов" – и на мандате вправо вверху "пролетарии всех стран, соединяйтесь!", – и на документах, на членской книжке – прекрасные обоим слова Российская Коммунистическая Партия. – "Ваш предшественник убит? – князь убит?" – "Мужики кругом в настоящей в крестьянской войне с лесами." Разговор их был длинен, странен и – бодр, бодр как бодрость всего солнца. – У одного – там где-то, лесной институт в Германии, Российские заводы и заводские поселки, быть революционером – это профессия, в заводских казармах, в корридорах тусклые огни, и так сладок сон в тот час, когда стучит по комарам будило ("вставайте, вставайте, – на смену, – гудок прогудел!") – а мир прекрасен, мир солнечен, потому что – через лесной институт, через окопы на Нароче – от детства на Урале, от книг в картонных переплетах (долины под горою, – а за горою, в дебрях, где кажется и не был человек, медведи и монах в землянке) – твердая воля и твердая вера в прекрасность мира – "без дураков": – это у Некульева, – и все шахматно верно и здесь, в Медынах, и там в Москве, и в Галле, и в Париже, и в Лондоне, и на Уральских заводах. – И у нее: – Волга, Поволжские степи, Заволжье, забор на краю села, – по ту сторону забора разбойные степи и путины, по эту – чаны с дубящейся кожей и трупный запах кож и дубья – и этот запах даже в доме, даже от воскресных пирогов, пухлых, как перина, и от перин, как в праздник пироги, и ладан матери (мать умерла, когда было тринадцать лет и надо было мать заменить по хозяйству и научиться кожевенному делу) и, отец, как бычья дубленая кожа из чана, и часы с кукушкой, и домовой за печкой, и черти, – и тринадцати лет в третьем классе гимназии – уже оформилась под коричневым платьицем грудь, – и обильно возросла к семнадцати заволжская красавица девушка-женщина; Петербург и курсы встретили туманной прямолинейностью, но туманы были низки как потолки дома, и на Шестнадцатой Линии в студенческой не надо было изводить клопов, – но все же потолки после них – дома, когда умер отец – показались еще ниже, душными, закопченными, домового за печкой уже не было, а запах кож напомнил таинственное детство; – она вошла в дом – как луна в ночь, старший приказчик – бульдогом – принес просаленные бухгалтерские книги, а жандармы прикатили крысами, шарили, шуршали, – ни с домом, ни с бухгалтерией, ни с крысами примириться нельзя, никогда, кричать громко право дала красота, и тюремные корридоры стали Петербургскою прямолинейностью, где луну никогда и никак не потушишь: это у Арины Арсеньевой, – и тоже все шахматно верно и кожевенные заводы (ими пахнет детство) нужны для Красной армии, их необходимо пустить. Годы у женщин сменяют солнечность лунностью: семнадцати-летняя обильность к тридцати годам – тяжелое вино, когда все время было не до вин. – "И эти места, и леса, все Поволжье я знаю доподлинно."