– Уверен, что так и есть, – подтвердил Чешир.

– Ты говоришь, что бессмертен. А твои сородичи? Они тоже бессмертны?

– Нет. Это одно из моих отличий.

– Скажи, почему ты уверен в своем бессмертии?

– Просто знаю, и все, – ответил Чешир. – Это внутреннее знание.

И его достаточно, подумал я. Если это внутреннее знание, Чешир, наверное, прав.

Я расстался с ним в смятении, нараставшем после каждого нашего разговора. Какое-то время казалось, что по некой странной причине я знаю Чешира лучше, чем любое другое существо, и в то же время я чувствовал в нем непостижимые глубины, и еще меня сбивало с толку алогичное ощущение, что мы давние друзья, ведь я говорил с ним – по-настоящему говорил с ним – не больше десяти раз, но мы, казалось, были знакомы с самого детства. Я знал о нем такое, чего мы никогда не обсуждали, – может, потому, что наши сознания не раз сливались воедино, когда Чешир вбирал мой разум и на какое-то время окутывал его своим, чтобы я мог осознать то, чего нельзя облечь в слова? Может, в моменты такого единения я впитал частицу его личности и оказался посвящен в мысли и стремления, коих он не планировал раскрывать?

К тому времени в Уиллоу-Бенде почти не осталось ни газетчиков, ни тележурналистов. Иногда их не было вовсе, а временами кто-то заезжал к нам на день-другой. Мы по-прежнему мелькали в новостях, но былая магия развеялась, и наша история иссякла, а вместе с ней иссяк поток туристов: да, на парковке Бена стояло несколько машин, но несравнимо меньше, чем пару недель назад, а в мотеле появились свободные номера – чем дальше, тем больше, и я понимал, что, если ситуация не изменится, Бен неминуемо потеряет кучу денег.

Мы все же платили охранникам, а по вечерам включали прожекторы, но это выглядело довольно глупо, ведь мы стерегли то, что уже не надо было стеречь. И охранники, и ночной свет обходились нам недешево, и мы не раз обсуждали, не пора ли отказаться и от того и от другого, но не спешили делать этого – в первую очередь чтобы не признать поражения, ведь пока что мы не были готовы сдаться.

В конгрессе бушевали дебаты по вопросу эмиграции: одни утверждали, что неимущих бросят на произвол судьбы, другие заявляли, что беднота получит шанс начать все с нуля в девственном мире, не подверженном стрессам мира сегодняшнего. Экономическая сторона вопросов вызвала бурю эмоций: стоимость переселения в новый мир сопоставлялась с ежегодной суммой пособий для малоимущих. То и дело подавали голос сами получатели пособий, но их реплики тонули в фоновом шуме. В воскресных номерах газет публиковали пространные статьи, а по телеканалам крутили спецвыпуски новостей, в которых объяснялось (с иллюстрациями), каково жить в миоцене. Капитолий пикетировали противоборствующие группировки, а в Уиллоу-Бенде объявились сектанты с плакатами и речами о долгожданном отказе от цивилизации и бегстве в миоцен, а если не в миоцен, то в любое место, где можно укрыться от вопиющей несправедливости и неравенства, присущих нынешней системе. Сектанты маршировали вдоль ограды, а лагерь разбили на парковке Бена. Как-то раз Герб вышел к ним на разговор.

Надолго они не задержались, ведь тут не было ни репортеров, которым можно давать интервью, ни фотокорреспондентов, перед которыми можно позировать, ни насмешливых толп, ни докучливых полицейских. Поэтому сектанты ушли.

Обе палаты конгресса приняли билль об эмиграции, несмотря на вето, наложенное президентом.

На следующий день суд вынес решение не в нашу пользу. Прошение о временном запрете отклонили, приказ Госдепартамента остался в силе, а мы потеряли бизнес.