Джудит первая разомкнула объятья, подхватила свой чемодан и пошла по выложенной кирпичом дорожке – это была та самая дорожка, по которой она ходила с тех пор, как они с Энн поступили в школу, та самая дорожка, вдоль которой Сара Грин всегда летом высаживала бегонии, а осенью – хризантемы. Джуди прижала свою желтую карточку к двери автобуса, и дверь-гармошка открылась. Несколько неясных фигур, маячивших за запотевшими окнами, свидетельствовали о том, что Джудит была не единственной, кого сегодня утром подобрал желтый автобус – но кто там был еще, я из-за пелены дождя рассмотреть, разумеется, не смогла. Только вряд ли сегодня в этом автобусе было много улыбок.

Когда автобус тронулся, я задним ходом выехала на нашу улицу и остановилась. Хотя уже давно наступило утро, наш квартал по-прежнему был окутан какой-то мглой, точно мертвенным холодным покрывалом, – но это, разумеется, из-за дождя. Мой телефон показывал без четверти восемь, то есть у меня пока было вполне достаточно времени, чтобы успеть в школу еще до окончания первой пары, пока мой Коэффициент не утратил еще парочку десятых.

Да и черт с ним, – решила я и двинулась в противоположную сторону, к дому Сары Грин, мимо пустой игровой площадки с идеальным резиновым покрытием из измельченных автомобильных покрышек, на которой не оставляли следы ни ребячьи кеды, ни «рибоки». Несмотря на ветер и дождь, качели оставались неподвижны, точно сломанный маятник, а тускло-серая краска на металлической горке оставалась все такой же свежей, казалось, ее никогда не полируют детские задницы. Я и впрямь, по-моему, ни разу не видела на этой игровой площадке хоть одного ребенка. На улице дети появлялись по утрам, когда за ними приходили автобусы, и после полудня, когда автобусы развозили их по домам. Затем дети спешили к себе и до ужина склонялись над учебниками. А поскольку почти все дети похожи на Энн и Фредди, то аппетит у них как у голодных солдат в армейской столовой. После ужина они обычно снова занимались, пока не приходило время ложиться спать. Из-за такого режима даже в летние месяцы большинство детей выглядели не просто бледными, а какими-то выцветшими.

Иногда мне кажется, будто даже само понятие «детство» куда-то исчезло.

Остановив машину напротив особняка Гринов, я увидела, что Сара Грин опустилась на колени, халат ее совсем распахнулся, демонстрируя всем тонкую ночную рубашку, а сама Сара выдергивает из земли желтые хризантемы, которые посадила всего несколько недель назад, глубоко погружая пальцы, чтобы уж точно вырвать растения с корнями. Хризантемы она разбрасывала в разные стороны, в волосах у нее застряли комки земли и обрывки растений, а на щеке виднелся грязный мазок – наверное, пыталась смахнуть с глаз слезы.

Я вылезла из машины и бросилась к ней.

– Сара, что происходит?

Она даже головы не подняла и в ответ пробормотала что-то невнятное, продолжая яростно зарываться в землю и выдергивать несчастные хризантемы; уже почти вся кирпичная дорожка была покрыта толстым слоем желтых лепестков, зеленых листьев и земли.

– Ненавижу этот гребаный желтый цвет! Ненавижу! – с трудом расслышала я.

А мне желтый цвет всегда нравился. Это цвет радости, счастья; не слишком спокойный и совсем не раздражающий. Он не бьет по глазам, как красный, который мне лично всегда напоминает либо об опасности, либо о боли, либо о зле. Я вспомнила светло-желтые, цвета сливочного масла, занавески, которые мы с Малколмом повесили в детской перед рождением Фредди, и золотистый цвет свежей соломы в конюшне на ферме – еще до того, как фермы начали превращаться в «поселения городского типа», – и яркие пятна желтков в яичнице-глазунье ленивым воскресным утром…