Да, видно, до метели не доехать. К вечеру становится все холоднее. Слышно, как снег под полозьями поскрипывает, зимний ветер, – сивера, – гудит в темном бору, ветви елей протягиваются к узкой лесной дороге и угрюмо качаются в опускающемся сумраке раннего вечера.
Холодно и неудобно. Кибитка узка, под бока давит, да еще не кстати шашки и револьверы провожатых болтаются. Колокольчик выводит какую-то длинную, однообразную песню, в тон запевающей метели.
К счастию, – вот и одинокий огонек станции на опушке гудящего бора.
Мои провожатые, два жандарма, бряцая целым арсеналом вооружения, стряхивают снег в жарко натопленной, темной, закопченной избе. Бедно и неприветно. Хозяйка укрепляет в светильне дымящую лучину.
– Нет ли чего поесть у тебя, хозяйка?
– Ничего нет-то у нас…
– А рыбы? Река тут у вас недалече.
– Была рыба, да выдра всю позббала.
– Ну, картошки…
– И-и, батюшки! Померзла картошка-то у нас ноне, вся померзла.
Делать нечего, – самовар, к удивлению, нашелся. Погрелись чаем, хлеба и луковиц принесла хозяйка в лукошке. А вьюга на дворе разыгрывалась, мелким снегом в окна сыпало, и по временам даже свет лучины вздрагивал и колебался.
– Нельзя вам ехать-то будет, – ночуйте! – говорит старуха.
– Что ж, – ночуем. Вам ведь, господин, торопиться-то некуда тоже. Видите, – тут сторона-то какая!.. Ну, а там еще хуже, – верьте слову, говорит один из провожатых.
В избе все смолкло. Даже хозяйка сложила свою прясницу с пряжей и улеглась, перестав светить лучину. Водворился мрак и молчание, нарушаемое только порывистыми ударами налетавшего ветра.
Я не спал. В голове, под шум бури, поднимались и летели одна за другой тяжелые мысли.
– Не спится, видно, господин, – произносит тот же провожатый, – «старшой» – человек довольно симпатичный, с приятным, даже как будто интеллигентным лицом, расторопный, знающий свое дело и поэтому не педант. В пути он не прибегал к ненужным стеснениям и формальностям.
– Да, не спится.
Некоторое время проходит в молчании, но я слышу, что и мой сосед не спит, – чуется, что и ему не до сна, что и в его голове бродят какие-то мысли. Другой провожатый, молодой «подручный», спит сном здорового, но крепко утомленного человека. Временами он что-то невнятно бормочет.
– Удивляюсь я вам, – слышится опять ровный, грудной голос унтера, – народ молодой, люди благородные, образованные, можно сказать, – а как свою жизнь проводите…
– Как?
– Эх, господин! Неужто мы не можем понимать!.. Довольно понимаем, не в эдакой, может, жизни были и не к этому с измалетства-то привыкли…
– Ну, это вы пустое говорите… Было время и отвыкнуть…
– Неужто весело вам? – произносит он тоном сомнения.
– А вам весело?…
Молчание. Гаврилов (будем так звать моего собеседника), по-видимому, о чем-то думает:
– Нет, господин, невесело нам. Верьте слову: иной раз бывает, – просто, кажется, на свет не глядел бы… – С чего уж это, – не знаю; только иной раз так подступит, – нож острый, да и только.
– Служба, что ли, тяжелая?
– Служба службой… Конечно, не гулянье, да и начальство, надо сказать, строгое, а только все же не с этого…
– Так отчего же?
– Кто знает?…
Опять молчание.
– Служба что. Сам себя веди аккуратно, только и всего. Мне тем более домой скоро. Из сдаточных[1] я, так срок выходит. Начальник и то говорит: «Оставайся, Гаврилов, что тебе делать в деревне? На счету ты хорошем…»
– Останетесь?
– Нет. Оно, правда, и дома-то… От крестьянской работы отвык… Пища тоже. Ну и, само собой, обхождение… – Грубость эта…
– Так в чем же дело?
Он подумал и потом сказал: