– Это кто ж такая, дидусь? – осторожно поинтересовался тот, кого называли Тума.

– Ясноваженная и весьма богатая маронка, – отозвался тот. – Я от Мокича слыхал про неё. Знатная она, и не приёмными родителями, а истинными. В сиротстве осталась, и её до поры в Щедрицы забрали Карпусь да Лянка. Души в ней не чаяли, как и Мокич с Ялиной. На язык остра, на руку тяжела – если в гнев ввести, но рачительна, умна и не злопамятлива. Так что, Лабусь, благодари Вышнеединого, скудоумец, что обошлось! Ей перстень особый вышнеуправцем дан: коли обидит кто маронку, драту тому быть нещадно. А ты к ней, светлой, как к придорожной давалке!

– Пшёл с глаз за дальний стол! – Гнатий вновь наподдал парню по затылку. Хозяин гостильни, накрывавший на стол, глядел укоризненно: еще не хватало из-за какого-то дурня от местной управы разнос получить. Хвала Вышнеединому, уладилось вроде.

Оксюта бесшумно появилась в дверях, оглядела всю компанию, чуть приметно нахмурилась. Задержала взгляд на Туме, и нахмурилась еще больше, но тут же улыбнулась.

– Диду, вот тебе, – поклонилась она старику, протягивая изрядных размеров холщовый свёрток. И отдельно подала небольшой звякнувший мешочек. Глаза старика округлились:

– Ох, милая, нешто всё мне?!

– Да, дидусь. Там внутри грамотка есть, где то, что оставлено тебе, записано рукой Станко Мокича. – Девушка подняла взгляд на Гнатия: – Куда ж вышечтимый марон послал вас, ясноваженные? Торжища навроде нету.

– Так мы уж к дому, светлая маронка. Вот за ним в Ученище мотались, – Гнатий махнул рукой на скорчившегося в углу Туму.

– О как, – удивилась девушка. – На что ж он Крытеню? Может, знатен делами святыми в угоду Вышнеединому?

– Про то не знаем. Только у марона донька заболела, и наказ он нам дал штударя Туму доставить в имение. А Тума этот, вишь, всё от мароновой милости сбежать норовит.

– Вот дурной, – покачала головой Оксюта. – Худо, коли другое что вместо головы думает… да и сам кое-как дело делает.

Тума вздрогнул. Посмотрел на маронку, но та уже обернулась к подошедшему хозяину:

– Буде добр, всё, что я запросила, ко мне в комнату доставь. Негоже добрым людям мешать отдыхать, – и, не слушая возражений, направилась к дверям. На пороге обернулась: – И вот ещё что… Угости-ка на славу ясноваженных, пусть добром помянут и моих родных, и тех, что волею Вышнеединого мне родными стали, – она положила на край стола два злотенка и вышла под невнятный гул благодарностей и добрых пожеланий.

– Ай да мароночка, ай да щедрица! – Гнатий, оправившись от восторга, повернулся к хозяину: – Тащи сюда всё наилучшее да выпивки самой дорогой! И поболее!

* * *

Тума смутно помнил эту ночь – много пили, много говорили, на просьбы отпустить его лишь посмеивались да подливали настоек. Припоминал, как задавали ему вопросы разные, а он только молился про себя, чтобы не сболтнуть лишнего – про то, как пару ночей назад почти насмерть пришиб старуху-ведьму, которая чуть дух из него не выпустила. А та возьми и обернись юной красавицей да пообещай, что теперь непременно сведёт с ним счёты… Припоминалось ему ещё, как все пьяно и дружно хохотали над недоумком Лабусем, вышедшим на двор по нужде и вернувшимся белым от страха, лопочущим непослушным языком про то, что, мол, заглянул на конюшню, хотел маронкиного коня погладить, а тот как сверкнёт огненными глазами да как покажет из-под губы длинные и вовсе не лошадиные клыки… Как потом очутился в каморке с крохотным оконцем под крышей, Тума уже не помнил. Лунный свет пробивался сквозь грязные стекла, каморка плыла и качалась, с нею качались и мысли о ведьме, и о том, как же он сразу её не распознал да не сбежал, и о том, как теперь быть. Глухое отчаяние наполняло душу, а потом сменялось вдруг пьяной удалью и начинали рисоваться картины, как он избежит опасности или справится с ведьмой и как будет после похваляться о том в Ученище… И тут у себя в голове Тума услышал едва слышный голос, говоривший понятно, но не по-местному: