Норейка пел просто без устали. Я, как обычно, видя энергичного, моложавого человека восьмидесяти лет, радовалась уже не столько музыке, столько преодолению в общем-то непреодолимого. Возраст наступает, возраст наступает даже на меня, я чувствую разными частями своего не дряхлого еще организма первые, легкие, насмешливые звоночки неминуемой, пугающей, неумолимой старости. То скрипнет шея утром во время зарядки, то хрустнут коленки, то поплывет голова от сильного ветра, то как-то подозрительно неудобно читаются мелкие китайские инструкции к бытовым приборам, то я задохнусь от быстрого Катькиного шага – нет, нет, ведь только что, совсем вчера это она не могла меня догнать! – то сильно забьется сердце, неприятно, толчками, как что-то постороннее и неудобное у меня внутри, и никак не хочет останавливаться, стучит, тянет, отвлекает от веселого, молодого потока, как будто вечно живого, бегущего, прыгающего, спешащего куда-то мимо меня…
Я увидела, как Катька смотрит на… нет, не на Норейку, конечно. На народного артиста смотрела я, думая о вечности, старости, быстротекущей жизни, о феномене голоса, таланта, об акустике католических соборов, о бесконечности, о непостижимости гармонии… Катька смотрела на юного музыканта. Юного, которому, оказывается, уже не так мало лет. Я-то думала – ему семнадцать, максимум восемнадцать. А ему – двадцать два. Пять лет – это огромный срок. За пять лет можно успеть полюбить, разлюбить, бросить, быть брошенным. И что, собственно?
Я тоже стала смотреть на молодого музыканта. В одной из пьес, которую оркестр исполнял без тенора, Лео, долго приноравливаясь, стукнул даже в тарелки. Да, конечно, представить, что в православном соборе бьют в тарелки… Cymbals, по-английски тарелки – «цимбалы»… В конце концерта, пока Норейка отдыхал перед заключительной арией, папа-дирижер дал возможность сыну сыграть на его редком инструменте. И как же великолепно звучит маримба в костеле! Просто волшебный звук.
– Напиши ему, что маримба звучит волшебно, не хуже, чем тенор, – сказала я Катьке, когда мы выходили из костела.
– Хорошо. Ты уверена, что я должна ему писать?
– Нет. Не уверена.
Катька вздохнула.
– Я подумаю, мам. Я знаю, что если бы ты сама не влюбилась в папу, то меня бы не было… Но…
– Ты с ума сошла! – Я даже остановилась. – Это точно не пример для подражания! Еще не хватало!
– Мам, меня та женщина просила не уходить, она что-то хотела мне сказать…
– Какая?
– Которая рядом стояла… За винными бочонками…
– А, ну давай подождем.
Я оглянулась, увидела нашу соседку по концерту. Она как раз спешила за нами. Рядом с ней шел симпатичный молодой человек, голубоглазый, возраста… да, приблизительно такого же, как и Катькин музыкант.
– Может, ты ее сыну приглянулась? – шепнула я.
Катька не успела ничего ответить.
Женщина, улыбаясь, подошла к нам.
– Понравился концерт?
– Да, а вам?
– Мне? – Она как будто смущенно засмеялась. – Да… Вот мой сын тоже учится музыке. В Вильнюсе… Вы не могли бы нас сфотографировать у костела?
– Конечно…
Я по-прежнему не могла понять, чем мы вызвали такой интерес. Мальчик поглядывал на Катьку, но без особого волнения. Я сфотографировала симпатичную литовку или не литовку, я не поняла, она говорила хорошо и с характерным для Литвы акцентом, обычным для всех – и литовцев, и русских, живущих там постоянно.
– А вы, простите, к консулу отношения не имеете? – спросила, наконец, женщина, представившаяся Мариной.
– К консулу? – удивилась я.
– Консул нам визу на два года дал! – похвасталась Катька.