Выйдя из ресторана, мы сделали пару кругов по Площади Вогезов, на которой я помешался давно и сразу, а потом еще долго ходили по Маре. Я тогда не знал названия ни одного из особняков там, а Мари знала и показывала мне те, которые ей самой нравились больше всех, но зато я мог сказать, когда любой из них был построен, что ее безмерно удивило, и она спросила, все ли мы такие образованные в России.

Мы давно шли в обнимку, и я все время пальцами чувствовал ее тело сквозь пальто и чувствовал на себе ее руку. Эти перекрещенные за нашими спинами руки стали проводниками между нами, через которые проходил ток. А сверху, уже с помощью беспроволочного телеграфа, мы делали то же самое глазами. Мы смотрели не на, а в. Мы входили друг в друга своими взглядами. Я чувствовал, как во мне разбредается взгляд Мари, и чувствовал, как мой расходится по всему ее лицу и телу. И так было все время. Даже во время умных разговоров об архитектуре Маре. И конечно, я давно знал, чем этот вечер закончится, но понятия не имел, где и как.

А еще вокруг был Париж, без которого, как я тогда думал, я больше никогда не смогу жить.

Вообще, Париж без женщины и Париж с женщиной – это два разных города. Звучит пошло, но это совсем не пошлая правда. Да-да, наверное, это можно сказать о любом городе, но Париж в этом плане – особенный. Впрочем, как и во многих других.

В одном из закрытых дворов мы каким-то чудом оказались одни. Я, неожиданно для самого себя, даже не обнял Мари, а сгреб в охапку, как хотел сделать, едва увидев ее, прижал к себе и стал гладить по волосам. В первую секунду она слегка отпрянула от меня, почувствовав мой взвинченный нижний этаж, но потом посмотрела на меня, как пойманная птичка. «Ты красивый», – сказала Мари. Она сказала не handsome, а beautiful, но я в тот день был не склонен исправлять грамматические ошибки. У меня снова заломило в паху. На этот раз так, что я застонал. «Тихо ты», – сказала Мари по-французски, как-то испуганно засмеявшись, и я почувствовал, что мы уже во дворе не одни.

Я оглянулся, но увидел только размытые повернутые к нам лица. Насколько я мог разобрать, вполне нас одобрявшие. Я ведь был без очков. И сквозь густой туман в голове, легкий – перед глазами и боль в паху я подумал, что здорово, что я снял очки. Обороты, которые мне сегодня предстояли, были явно не для очкариков.

Дальше какой-то кусок просто выпадает у меня из памяти. Я помню только первые признаки сумерек, зажегшиеся фонари и почему-то как будто сквозь их свет ее тело под пальто, как его ощущали мои пальцы. И опять этот взгляд пойманной птички. Я потом долго думал о том, что он означал. Не знаю. Может, кто подскажет.

Вообще в тот вечер я был галантен, как никогда. За все время я ни разу даже не попытался коснуться груди Мари, и рука моя не съезжала с ее талии на бедра. Я боялся что-то сломать, что-то разбить. Что-то такое, чего у меня никогда не было, и я просто не знал, как с этим хрупким сокровищем обращаться. Опыта не хватало. Опыт был совершенно другой, и он ровным счетом ничем мне здесь не помогал.

Мы свернули в очередной переулок. Даже не знаю, мы тогда уже вышли из Маре или были где-то на его окраине. Я повернулся к Мари. Весь вечер она шла справа от меня, а сейчас почему-то слева. Господи, вот почему в память врезается такая ерунда? Какая разница, с какой стороны она шла, справа или слева? Я повернулся к ней. Уже чуть-чуть стемнело. Я любовался ее лицом, обрамленным этими великолепными волосами, и ощутил невыносимое желание влезть в нее не частью себя, а всем собой. Мы были знакомы несколько часов, а я был влюблен уже даже не по уши. Я давно провалился в этот омут вместе с ушами. Я был влюблен в парижскую девочку лет на десять, а то и больше, моложе меня, которую едва знал, и которая не понимала половину того, что я говорил, и которую я сам понимал не лучше, и постоянно домысливал, что она мне сказала.