– А ты? – вслух сказал он. – А дети? – и увидел, что Марфа плачет.

– Как Бог даст, – сдавленно ответила она, и все возмутилось в Олеге.

Он понял, что чуть не произошло – и волосы у него встали дыбом.

Мало того, что эта женщина спасла его. Она сейчас, только что, пожертвовала собой и своими пятерыми ребятишками ради него, который хамил ей всю ночь напролет и только что, вовсе не думая о судьбе ее и детей, как травимое животное, бросился бежать, кинув ее на произвол судьбы. Немцы сразу раскусят, что он был здесь: обученные собаки помчатся по следу вдогонку. И она с детьми примет страшную смерть за то, чтобы он мог дойти до партизан и жить дальше. Жить? Зная это – жить дальше?

– Марфа, я не пойду без вас, – быстро сказал Олег, и ему показалось, что подобное уже было… Да, точно, там, на аэродроме, когда так же неожиданно он выкрикнул: «Разрешите мне, товарищ старший лейтенант!».

Олег думал, что Марфа начнет его уговаривать, но она живо подошла к нему, глянула остро:

– Вот и ладно. Иначе жизнь свою… Проклял бы ты ее тогда…

Лай доносился уже с довольно близкого расстояния.

– Собаки, мамка, собаки, – пискнул кто-то с печи.

– Лежите тихо, – бросила Марфа через плечо.

– Что же нам теперь делать? – спросил Олег, удивившись мимолетно спокойствию своего голоса.

– А мы уже ничего не можем сделать, – так же спокойно ответила Марфа. – Мы можем только молиться.

Целая буря чувств взвилась в душе Олега. Здесь был и протест, и сомнение, и негодование, но фраза «ничего не можем сделать» не испугала, а смутила его: ведь за ней следовало продолжение, и в этом никак нельзя было разобраться. Для него, Олега, за такой фразой всегда шла несомненная точка, а для Марфы – нет. Но сейчас их судьбы настолько слились, что выходило – раз для нее после «ничего» есть еще «нечто», то это «нечто» он обязан разделить с ней тоже.

Ему было совершенно ясно, что оба они обречены – но сердце, встрепенувшись, подсказало иное. И, вместо того, чтобы крикнуть: «Сама молись, а я буду петь «Интернационал»!» (он где-то читал, что кто-то так крикнул) он пролепетал беспомощно:

– Н.. не умею…

– Не беда, – Марфа метнулась к полке с иконами и, не успел Олег опомниться, как уже неловко держал в руках одну из двух больших; вторую взяла Марфа.

– Левой держи… Крепче… вот так… – наставляла она скороговоркой. – Креститься умеешь? Дай руку… Три пальца сюда… На меня смотри. Так делай. Развернись к двери…

Теперь они стояли плечом к плечу лицом ко входу, каждый держа в руках по иконе. Собачий лай заполнял все вокруг, казалось, ничего, кроме этого лая уже не осталось в мире, но вдруг справа от Олега раздался чистый и ясный голос Марфы:

– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его…

– Да воскреснет… – содрогаясь от вновь нахлынувшего страха, повторял за ней Олег, – и расточатся…

Ровно ничего не понимал он из того, что говорит, не раздумывал над тем, зачем он это делает и лезет ли это в какие-то рамки, верней, чувствовал, что сам он вылез из давивших рамок и теперь ни за что не отвечает, знает только, что совершаемое – безусловно необходимо.

Лай, топот, громкая немецкая речь и поганый заискивающий русский голос («Я же говорил вам, господин офицер») – смешавшись, все это возникло на лужайке перед домом.

В этот миг в самом потаенном уголке подвала памяти Олега словно открылась неведомая доселе дверь, и оттуда хлынул яркий свет. В свете он ясно увидел комнату, кресло-качалку, а в нем – худую старуху, укутанную пледом. Старуха мелко крестилась, глядя вверх, где было еще светлей, и бормотала…