Сразу становились отчётливее контуры, прояснялись краски. Очнувшись от бесконечного, гудящего шмелями рассеяния, мальчик снова начинал понимать людскую речь, он вспоминал себя и стремился к людям, в Лагерную балку – так они её называли.

Появлялся бесшумно, как умел только он; застывал поодаль, слушая гитарный перебор и долгие вечерние разговоры.

Говорили тут много, горячо, страстно. Часто о прошлом – о далёком-далёком, даже до Прыжка, даже до его, мальчика, рождения. Бывало, спорили, возвышая голоса, возражая друг другу с такой уверенностью, будто видели всё своими глазами. Однако не видели, нет. Мальчик слушал вполуха. Один, лишь один из тех голосов порой обращался именно к нему. Он-то и звал его сюда и был в тысячу раз важнее прочих.

Мальчик подходил к длинному дощатому столу, на краю которого обыкновенно сидел тот, кто звал его, заглядывал через плечо. В клетчатой тетради, лежащей перед долговязым юношей на протёртой на сгибах клеёнке, появлялись всё новые и новые строчки. Мальчик не смог бы прочесть написанное, но он и так всё слышал.

И видел, и слышал, и осязал. Мощные крепостные стены и башни, стройные портики с колоннами и купола каменных храмов с крестами, опрятные улицы, ухоженные сады, виноградники, зеленеющие на склонах балок. Дорос, свой Дорос, родной город, вознёсшийся к небу на широкой ладони Отчей горы.

Но вот грифель переставал шуршать по бумаге. Видения бледнели, рассеивались. Прикрыв тетрадь и сунув в карман огрызок карандаша, юноша подсаживался к огню, запускал пальцы в шерсть задремавшего рядом Копая, долго глядел на танцующее пламя. Мальчик и тут был рядом; рассеянно играл седыми космами костра – то сплетал и откидывал их на сторону, то елозил ими по лицам сидящих вокруг. Люди морщились, чихали; отворачивая слезящиеся глаза, выставляли вперёд сложенные кукишем пальцы, бормотали заклинания. Мальчик подыгрывал. Заклинания действовали, но почему-то не у всех.

Потом все расходились по палаткам, а мальчик, серебром отсвечивая в лунном свете, всё сидел как приклеенный у чернеющего костровища, на краю наброшенной на два чурбачка доски. Стихали голоса, всё замирало, а он всё глубже погружался в оцепенение…

Иногда его замечали на рассвете. Пока, тряхнув головой, толком не проснувшийся дежурный в изумлении протирал заспанные глаза, видение исчезало. «Как сон, как утренний туман…»

«Да, Борисов, а ты как думал? Хронический недосып у тебя, дружище, погоди, ещё не то привидится, спать-то надо раньше ложиться, а не трепаться каждый вечер „за жизнь“ до второго часу…»


Ужинали в сумерках, сидя на дощатых скамейках за длинным-длинным самодельным столом, врытым в землю. Народ лопал да нахваливал. Парни ходили просить у Борисова добавки.

– Слушайте, а что с Копаем? Что это у вас собака вытворяет? – поинтересовалась Ирка. – Чего это он распрыгался на ровном месте? С ума сошёл? Белены объелся?

– А-а, Копай!.. – посмеиваясь многозначительно, переглянулись парни-старожилы. – Этот пёс умнее нас всех, вместе взятых… С мальчиком играет…

– С каким ещё мальчиком?

– Мангупским…

– Это ещё кто?

– Вам инструктаж проводили?

– Ну-у… – кивнула Ирка. – И?..

– На экскурсию водили, а про мальчика не рассказали?

– Не-а… О, смотри-ка, успокоился. Иди-иди сюда, пёсик славный!.. не хочет… Он только с мальчиком вашим мифическим играть хочет! Что, кстати, за мальчик такой? Вроде чёрного альпиниста? Ой, нас на турбазе прошлым летом старожилы тоже разными байками пугали… Рассказывайте, ну!

– Мотька, хоть теперь-то расскажи.

– Я ем, – сухо отозвался Матвей. – Когда я ем, я глух и нем.