Он стелил себе в кабинете. Очень это у него неловко получалось.

Он сообразил взять слишком большую простынь, и она у него свисала к самому полу. А наволочку, наоборот, взял самую маленькую и едва втиснул в нее диванную свою подушку. И одеяло взял, на котором она гладит большие вещи – шторы там или скатерти. Эта беспомощность, неумелость особенно почему-то испугала Анну Антоновну. Получись у мужа все ловко, аккуратно, можно было бы и заорать, и затопать на него ногами, а тут так все нескладно, так все дурно, что приходит мысль: а не серьезные ли у него намерения?

– Что это ты? – спросила она у него и не узнала свой голос, тонкий и какой-то треснутый. Она даже кашлянула, потому что говорить любила своим голосом, а этот был чужой, заемный. Алексей же Николаевич ждал истерики и крика, ждал, что на него будут топать ногами, и именно на это придумал убийственную фразу – фразу наповал:

«Аннушка, посмотри на себя в зеркало. С таким лицом не в постель ложатся, а вступают в рукопашную». Очень он гордился этой своей фразой про рукопашную. Анна же не заорала, а заговорила не своим голосом и вообще пришла с иголкой, на которой болталась пуговица от его рубашки. Надо было срочно придумать другие слова, а в голову лезла чушь. И он сказал эту чушь.

– Можешь не беспокоиться. Я сам пришью… Для Анны эти слова стали прямо-таки взрывом над головой. Он не умеет держать иголку в руках, никогда не умел. Если уж по гвоздю он попадает с пятого раза, то в пуговичную дырочку он не способен вообще попасть, ни при каких условиях, ни за какую награду.

– Это что за отделение церкви от государства? – спросила Анна. И снова слова вышли из нее треснутые, а если представить, что они еще и по смыслу неумны, то разговор получался совершенно идиотский. Но ком катился с горы, цепляя к себе только чепуху и глупости.

– Это что для тебя – новость? – с вызовом спросил Алексей Николаевич, и Анна вытаращила на него глаза. Что он имел в виду?

– Два года я с тобой фактически не сплю. Ты что, это не понимала? – Она ничего не понимала. Всегда спал нормально, между прочим, спал как муж, и она лихорадочно стала вспоминать последние два года, то-то и то-то и еще это, но все было нормально, не было ничего, что противоречило бы тому, что было пять лет или десять. Все было как всегда. Что значит – не спал фактически, если фактически спал?

– Господи! – сказала она. – Из-за какого-то паршивого паркета так себя ведешь? Вот уж не ожидала! – В этом колеблющемся зыбком мире, в котором говорят треснутыми голосами, единственным устойчивым и материальным был этот чертов паркет, и она за него уцепилась.

– Не то у нас с тобой здоровье. – Она старалась говорить тихо, чтобы не так резала уши сдавленность речи. И вообще надо было сейчас тихо, спокойно объяснить ему, дураку, почему она против перестилки пола, объяснить, что за всеми не угонишься, если он кому-то подражает, а уж с женой ссориться из-за пола – вообще дело последнее.

– Да не все ли равно тебе, мужику, по чем ногами ходить? – Она сказала это даже с улыбкой, призывая его разделить с ней всю комичность их недоразумения: он рвет пуговицы из-за паркета, стелет отдельную постель, лопочет что-то о том, что «это для нее не новость»; посмотреть на них со стороны – кабачок «Тринадцать стульев», а не муж и жена.

Алексей же Николаевич был буквально потрясен неправильностью выводов, которые сделала его жена. Значит, она ничего не видит и не понимает, кроме паркета?

Она думает, что он – такая баба и способен из-за пола устраивать сцены? Разве в паркете дело? И хоть он помнил просьбу Вики пока ничего не говорить, он посчитал, что сохранение уважения к себе (не баба он, не из-за паркета!) важнее сейчас каких-то других расчетов, поэтому надо Анне сказать, что между ними все кончено, и не сегодня, что пол – это так, повод, убийство эрцгерцога в Сараеве, что все для него лично определилось еще два года назад, что надо такие вещи видеть и понимать, что он, конечно, сожалеет, что так случилось, но так случилось, и уже ничего нельзя изменить, потому что все давно изменилось.