Боец Лавренко загасил о землю окурок. Земля на плацдарме была иная, не кладбищенская. Пускай лежит здесь в братских могилах людей много больше, чем на сельских кладбищах, но это солдаты, а с оружием в руках умирать куда легче. Плацдарм – то место, где можно ногой опереться, надежно утвердиться для рывка наступления. Ответят фрицы. Скоро уже, скоро. По всему чувствуется, да и знающий Павло Захарович на то намекал.

Тимофей поразмышлял о расспросах сержанта. Понятно, дивизионный особист не просто так про удобный блиндаж гостям сказанул. Был там и иной разговор, но непонятно о чем. Кто вообще такой сержант Торчок, чтобы сам старший лейтенант Особого отдела с ним беседы вел? Может, Павло Захарович и не сержант вовсе? В Особом отделе всякое может быть.

Батя еще до войны несколько раз о чекистах говорил, вроде вскользь, но скрытый смысл Тимка много позже понял: уважай, да держись подальше. Отец с контрразведкой – ну, тогда еще просто ЧК – был знаком еще по Гражданской, знал те дела немного изнутри. Но то было уже давно, сейчас война с Гитлером, и многое изменилось. Сейчас не ЧК, и даже не НКВД здесь, на фронте, а военный СМЕРШ.

Но чем простой боец может их интересовать? При всем своем неопределенном подчинении рядовой Лавренко дезертиром не являлся, в бок себе стрелять не пробовал: даже слепому видно, что там осколком полоснуло. Сам Тимофей на склад не напрашивался, портить дурацкий кабель не пытался. Нет, как ни крути, особых грехов в армии не совершал. Значит, до того? Так ведь с румынами и немцами не сотрудничал, жизнь вел не то что похвальную, но уныло-понятную, сапожную. Ну, лишний год себе прибавил, это было. Так что такого? Не убавил же, воевал как мог, две медали – что тут незаконного? А про тот случай никто не знает. Ну, почти никто.


Весной было. Второй полный год войны почти миновал. На фронте дела шли смутно: наши вроде бы взяли Харьков, но не удержали, на Кавказе полыхали жесткие бои, румыны заметно грустнели. А в Плешке была Пасха, в тот год поздняя.

До войны Тимка всякие религиозные пережитки категорически игнорировал. А в военное время оказалось, что церковный календарь имеет некоторое значение. Перед Рождеством или Пасхой обувь в починку несли и несли, хоть вообще без сна работай. Примерно так оно и обстояло, сидел в мастерской с утра до ночи, от «лапы» не разгибался.

Народ шел все больше местный, небогатый, иным просто опончи зашить требовалось, беднота на новые денег не наскребет. Но иной раз заглядывали и клиенты позажиточнее. Иных Тимофей так бы молотком по темени и приголубил, но приходилось терпеть.

– Как сапоги-то? – Пынзару вертел ногу, показывая обнову.

– Хром первого класса, – соглашался Тимофей, скрепя сердце.

Сапоги и правда были неплохи, скорее всего, командирские. Но портил дело грубый шов на задней части голенища. Похоже, стаскивали обувь с ног уже негнущихся, окоченевших, разрезая сзади.

– Что «первого»?! Это же люкс! – Пынзару хлопнул по голенищу. – Наведи-ка, Тимошка, лоску! Да по-европейски, ваксы не жалей!

Пришлось начищать сапоги. О том, что здесь сапожная мастерская, а не чистильная, Тимофей промолчал. За год бывший товарищ по винограду сделал карьеру – поганую, но ох какую высокую. Полиция, да не сельская, а самого города Чемручи. Заматерел Пынзару, харя красная, щекастая, будто сразу дюжину годков прибавил. Даже не уличный полицай, а помощник самого начальника полиции, вроде денщика или ординарца.

– Чисть-чисть, пущай сияють! – погонял Пынзару.

– Сразу толстым слоем класть нельзя, потускнеют. Может, оставишь? Назавтра как зеркало будут, – намекнул Тимофей.