На самый крайний случай у Евгении Семёновны имелся последний довод склонить соседку на сделку – старинная наследная брошь, даже не брошь, а какой-то орден, что ли, в общем, звезда, острые лучи которой были плотно усеяны разной величины бриллиантами, а в середине располагался довольно крупный кровавый рубин. Звезду эту перед смертью ей сунула тётушка, сестра матери, за которой Евгения Семёновна ходила последние три года перед её смертью. От мужа она этот подарок утаила и из-за этого тоже умудрялась страдать. Но сильнее оказалась постоянно точившая мысль, что в конце концов, по всей логике, он всё же её бросит, уйдёт, заведёт себе ребёнка на стороне, непременно уйдёт. А эта цацка – всё же кусок хлеба на чёрный день, на одинокую старость. Вполне себе оправдание. Теперь она думала, что предложит Кларе эту самую звезду, та, конечно, не сможет отказаться – такое богатство! Инночкино приданое.
Но после этих изнуряющих монологов Евгения Семёновна понимала, что без мужниного слова начинать беседу с Кларой невозможно. Пыталась завлечь Алика в дом – не только из корыстных целей, а в первую очередь из жалости. Звала его, он заходил – боком, потупив взор: тощий, взъерошенный, грязный, нелепый. Она его сажала на кухне и кормила бутербродами с дефицитной сухой колбасой, щедро сыпала в вазочку шоколадные конфеты, и сердце её сладко замирало, когда этот, в сущности, неприятный чужой ребёнок, вытирая мокрый нос тыльной стороной грязной, с нестрижеными ногтями руки, жадно глотал куски, неловко разворачивал конфеты, нечаянно проливал чай, тихо говорил «спасибо» и пятился к двери.
– Алик! – кричала она ему вслед. – Завтра заходи непременно!
Ещё больше смущаясь и мучительно краснея, он кивал, своим худым телом почти просачивался в узкую щель калитки – и убегал на свободу.
Она пыталась заводить разговор с мужем издалека, подобострастно спрашивая:
– Чудный мальчишка, правда?
Муж поднимал на неё глаза, несколько минут молча смотрел и, тяжёло вздыхая, говорил:
– Займись чем-нибудь, Женя. Полезным трудом, что ли. Или иди почитай. – И, помолчав, добавлял: – Не приваживай его, Женя, это неправильно. Там семья и там своя жизнь. Это всё не нашего ума дело. И не придумывай себе ничего. – Он резко вставал из-за стола и бросал ей: – А парень, кстати, действительно малахольный, эта дура Клара права. Дикий какой-то и грязный, – заключал он, брезгливо сморщившись.
Евгения Семёновна поняла, что ничего из её затеи не выйдет. Никогда, никогда муж не согласится взять Алика. И чутьё ей подсказывало: «Даже не вздумай начинать с ним этот дурацкий разговор. Из дур потом до конца жизни не вылезешь». Муж был человек резкий и без церемоний. В общем, затею эту она оставила и думать об этом себе запретила – ещё одна зарубка на сердце. Мало их, что ли? Подумаешь, ещё одна. Оставалось только по-воровски, в отсутствие мужа, зазывать Алика на чай. И мысленно голубить его, стесняясь своих чувств, – дотронуться до него она не решалась.
А у соседей разгорались очередные страсти. Обычно за лето два-три раза наезжал бывший Кларин муж, отец Алика. Клара называла его хануриком. Он и вправду был ханурик – тощий, носатый, с тревожным взглядом бегающих глаз, с тонкими, какими-то острыми пальцами, теребящими угол рубашки или брючный ремень. Приезжал он скорее к Кларе, чем к Алику. Алик его тоже особенно не интересовал, а Клару он продолжал страстно обожать – и это было видно невооружённым глазом. От станции он шёл быстро, вприпрыжку, задирая ноги в растоптанных коричневых сандалиях. В правой руке держал видавший виды дешёвый дерматиновый портфель, а в левой торжественно нёс картонную коробку с бисквитным тортом – Клара обожала сладкое. Ни о каком подарке сыну – ни о самой дешёвой пластмассовой машинке, ни о паре клетчатых ковбоек, ни о новых брюках – речи не было, ему это и в голову не приходило. Ехал он повидаться с любовью всей своей жизни, коварно ему изменившей когда-то с его же начальником. Он долго маялся у калитки, не решаясь войти, и, покашливая от волнения, срывающимся на фальцет голосом жалобно вскрикивал: «Клара, Клара!»