– Ма-а-а-ам… – прошептала Катька, подозревая самое страшное.

Антонина с трудом приоткрыла глаза и посмотрела на растерявшуюся дочь взором уходящего в мир иной.

– Подойди, – выдавила она тусклым голосом.

У девочки пересохло во рту, потому что вся влага устремилась к глазам, расширившимся от ужаса.

– Ма-а-ам, – Катька была готова разрыдаться.

Мать протянула к ней руку – и вдруг резко, что обычно не свойственно умирающим, засунула ее дочери под юбку и ощупала Катькины трусы точными пальцами вертухая.

– Это что? – взвизгнула Самохвалова и подскочила на тахте с удивительной резвостью.

– Чулки, – честно призналась дочь.

– Покажи, – скомандовала учитель русского языка как иностранного.

Катька покорно задрала юбку, продемонстрировав продукт собственной догадливости.

– Кто разрешил? – зашипела Антонина.

– Так удобно, – поделилась девочка своим открытием.

– А ну, снимай!

Катерина повиновалась и через минуту протянула матери две пустые капроновые оболочки, еще хранившие тепло ног. Самохвалова брезгливо поднесла доморощенную красоту к глазам, а потом размахнулась и начала хлестать дочь по чему попало. Катька втянула голову в плечи, вывернув их вперед, и зажмурилась.

Антонина Ивановна, видя полную покорность дочери, быстро утратила энтузиазм и горой обрушилась на тахту.

– Ну что-о-о-о ты за человек?! – задала женщина риторический вопрос.

Катька, подобно сурикатам в пустыне, стояла не шелохнувшись. Голубые навыкате глаза смотрели сквозь стену, украшенную немецким дивандеком.

– Ну что-о-о-о ты за человек за такой, Катя? Ну почему ты всегда недовольна? Все тебе не нравится?

Катерина категорически отказывалась вступать в диалог и продолжала сверлить взглядом дырку в дивандеке.

– Вот что ты молчишь, спрашивается? Ну отлупила я тебя! И что?!

Судя по Катиной реакции затяжного молчания, видимо, ничего. То ли все равно, то ли так уж оскорбительно, что пора в детдом проситься. Антонина словно читала дочерние мысли:

– А если бы ты в детдоме жила? Думаешь, там только по головке гладят? Нет, моя дорогая, там по головке не гладят! – рявкнула Антонина Ивановна со знанием дела. – Там, дорогая моя, не только по головке не гладят, там куска масла на хлеб не допросишься. А ты на маму свою обижаешься, что нашлепала! Вот и выбирай, – решила завершить Самохвалова свою пламенную речь. – Или я, или детдом!

«Неизвестно, что лучше!» – подумала про себя Катька, но глаз не опустила.

– А может, – грустно произнесла Антонина Ивановна, – и выбирать не придется… Ишемия – это дело такое… Есть мама – и нет мамы. Кто тогда тебя лупить будет? На хрен ты никому, кроме меня, не нужна! А туда же, молодогвардеец. Молчит она! Мать бойкотирует. Обиделась. А ну, иди к себе, неблагодарная! – приказала Самохвалова и швырнула в дочь рукотворными колготками.

Катерина повернулась на сто восемьдесят градусов и снова замерла в ожидании упреков.

– Иди, я сказала, – с интонацией невысказанного благородства проронила Антонина Ивановна. – Иди… И не забудь на него посмотреть. На отца своего – пусть тебе будет стыдно, Катя Самохвалова.


«А тебе? Не стыдно? – размышляла сидевшая у батареи девочка. – Тебе не стыдно с этой черепахой целоваться? Это в пятьдесят три-то года!»

В «пятьдесят три-то года» Антонине Ивановне Самохваловой целоваться с мужчиной было не просто не стыдно, а приятно и даже жизненно необходимо.

– Для здоровья! – объясняла она Еве свое постоянное желание нравиться и флиртовать.

Ева от комментариев воздерживалась: обо всем, что приносило удовольствие близкой подруге, она могла только догадываться. А вот Санечка, она же тетя Шура, соседку поддерживала и даже предлагала забрать Катьку на пару часиков. И Антонина была бы рада согласиться, если бы не этот злосчастный попугай, от которого Катька начинала свистеть, кашлять, а потом складывалась вдвое, стараясь помочь себе выдохнуть застрявший где-то глубоко внутри воздух.