А вы выступаете против меня с Маркионом и Четвертым Евангелием. Вы приступаете ко мне с разговорами об интерполяциях. Вы заступаете мне путь своей жалкой человеческой логикой, я же тот, кто выше всякой логики, и пришел разрешить вас от нее.

Внемлите же, пленные в узилище! Я разрешаю вас от вашей науки, от ваших формул, от ваших законов, от рабства в цепях рассудка, от детерминизма суровейшего, чем сама судьба. Я – брешь в доспехе, я – оконце в темнице, я – ошибка в расчете, я – жизнь.

О кабинетное племя маловеров! Вы исчислили путь звезды – но разве изведали вы ее? И вот она стала значком в ваших книгах, и нет вам более от нее света: вы знаете о звезде меньше малого ребенка. Даже и до того дошли вы, что выводите законы любви человеческой, но любовь человеческая протекла у вас между пальцев: вы знаете о любви меньше юной девственницы. Но говорю вам: придите ко мне! Сладость света, огнь любви человеческой – я возвращаю вам. Не в рабство веду вас, но вывожу из рабства. Ибо вверг вас в рабство тот, кто первым исчислил падение яблока; со мною же пребудете свободны. Нет исхода, кроме как под мой кров, и куда пойдете вы, если не в это прибежище?

Куда пойдете вы, говорю, если не в это прибежище? В этот ковчег, что рассекает, наделяя истинным смыслом, волны времени, – подобно тому как корабль рассекает острым днищем волны морские? Волны же морские не шумят понапрасну, но выносят на себе острова, – таковы волны морские.

Придите ко мне, познавшие горечь напрасных трудов.

Придите ко мне, познавшие горечь бесплодных мыслей и мертвых законов».

Он раскинул руки:

«Ибо я тот, кто приемлет. Я взял на себя грехи мира. Я взял на себя его зло. Я взял на себя вашу скорбь – скорбь дикого зверя, оплакивающего своих детенышей, и ваши недуги неисцелимые, и вы утешались в сердце своем. Ныне же новое зло твое, о народ мой, беда сокрушительная и неудобоносимая, – но и его возьму на себя. Цепи рассудка вашего, тягчайшие из всех, возьму на себя.

Ибо я тот, кто несет бремя мира».

Бернису слышится лишь глубокая безысходность: этот человек не молит о знамении и не возвещает о знамении – он отвечает сам себе.

«Вы будете беспечны, как дети.

Вы трудитесь вотще каждый день ваш, и изнемогаете, – придите ко мне, вашим трудам я верну смысл, и воздвигнете их в сердце своем, и сделаю ваше сердце человеческим».

Речь его овладевает толпой. Бернис уже не слышит слов – только то, что в них скрыто, один и тот же настойчивый мотив.

«И сделаю ваше сердце человеческим!»

Проповедник вне себя.

«Ваша любовь черства, безжалостна и безнадежна, любовники дня сего, – придите ко мне со своей плотской страстью, со своей тоской увядания, и сделаю вашу любовь человеческой».

Бернис слышит, как в его голосе нарастает отчаяние.

«Ибо я тот, кто возлюбил человека».

Бернис близок к бегству.

«Ибо я тот, кто может вернуть человека самому себе».

Проповедник умолк. В изнеможении он повернулся к алтарю. И поклонился богу, которого только что сам сотворил. Он был опустошен, как будто отдал все, что имел, как будто это изнурение плоти и было даром. Сам не понимая, он представлял себя Христом. Стоя лицом к алтарю, он снова заговорил с ужасающей медлительностью:

«Отец мой, я поверил в них, вот почему я отдал свою жизнь».

И склонился над толпой в последний раз.

«Ибо я возлюбил их…»

Его охватила дрожь. Тишина показалась Бернису оглушительной.

«Во имя Отца…»

«Какое отчаяние! – думал Бернис. – Где же вера? Я не слышал никакой веры – только крик отчаяния».


Он вышел. Скоро зажгутся фонари. Он шел вдоль набережных Сены. Деревья стояли недвижные, разор ветвей схвачен смолой сумерек. Бернис шел. День завершался, суля передышку, и Берниса охватывал покой, как после решения трудной задачи.