Гарриет развернулась и уставилась на Кристи. Ой, да все знают, прошептала Кристи, скрючившись под своим пончо, пододвигаясь к ней поближе (вечно она сядет к тебе вплотную). Разве Гарриет не интересно, почему ее отец живет в другом городе?

– Он там работает, – ответила Гарриет.

Это объяснение Гарриет всегда казалось вполне логичным, но Кристи только с упоением, по-взрослому вздохнула и принялась рассказывать Гарриет, как дела обстоят на самом деле. Суть истории заключалась в следующем: отец Гарриет после смерти Робина хотел переехать – куда-нибудь в другой город, на новое место, где он мог бы “начать все сначала”. Кристи пучила глаза, было видно, что переходит к жуткому секрету:

– Но она не захотела ехать, – как будто Кристи не про мать Гарриет говорила, а про героиню какой-нибудь страшилки, – она сказала, что останется тут навсегда!

Гарриет, которая была недовольна уже тем, что ей пришлось сидеть с Кристи, отодвинулась от нее подальше и уставилась в окно.

– Обиделась? – с хитрецой спросила Кристи.

– Нет.

– Тогда что не так?

– У тебя супом изо рта пахнет.

Потом Гарриет еще не раз слышала – и от взрослых, и от детей, что мол, в доме у них все как-то “не по-людски”, но считала, что это все глупости. Их семейная жизнь была устроена самым практичным – и самым разумным даже – образом. Нэшвилльская работа отца позволяла им оплачивать счета, но, когда он приезжал на праздники, ему никто не радовался: Эди и тетушек он не любил, а уж от того, как яростно и злобно он придирался к жене, всем делалось не по себе. В прошлом году он все нудил, чтоб она пошла с ним на какую-то рождественскую вечеринку, и в конце концов мать Гарриет (она стояла в тоненькой ночной сорочке, обхватив себя за плечи) поморгала и согласилась. Но вместо того, чтобы одеваться, она просто уселась в халате за туалетный столик и уставилась на свое отражение в зеркале – ни шпилек из волос не вытащила, ни губы красить не стала. Когда Эллисон на цыпочках прокралась наверх, чтоб посмотреть, что она там делает, мать сказала, что у нее мигрень. Потом она заперлась в ванной и включила воду, а отец, раскрасневшись, трясся от ярости и молотил кулаками в дверь. Невеселый вышел сочельник: Гарриет с Эллисон жались в гостиной возле елки, из стереопроигрывателя с грохотом неслись рождественские гимны (то радостные, то заунывные), однако даже этот грохот не мог заглушить доносившийся сверху ор. Все вздохнули с облегчением, когда в Рождество отец, не дожидаясь вечера, затолкал в машину чемодан, пакет с подарками и уехал обратно в Теннесси, а в доме снова воцарилось дремотное забвение.

Дома у Гарриет жили как во сне, все, кроме самой Гарриет, которая по натуре была бодрой и бдительной. Частенько в темном, безмолвном доме не спала она одна, и тогда скука наваливалась на нее такой плотной, стеклянистой оторопью, что она и делать ничего не могла – только таращилась в стену или в окно, как в дурмане. Ее мать из спальни почти не выходила, и после того, как Эллисон – рано, как правило, часов в девять – ложилась спать, Гарриет была предоставлена самой себе: она пила молоко прямо из картонного пакета, бродила по дому в носках, пробираясь сквозь высокие стопки газет, которыми были заставлены почти все комнаты. С тех пор как умер Робин, у матери Гарриет как будто рука не поднималась хоть что-нибудь выкинуть, и барахло, копившееся на чердаке и в чулане, постепенно стало расползаться по всему дому.

Иногда Гарриет даже наслаждалась одиночеством. Она зажигала везде свет, включала телевизор или проигрыватель, звонила на христианскую молитвенную линию или разыгрывала по телефону соседей. Открывала холодильник и ела что ей вздумается, карабкалась на высокие полки, открывала ящики, куда ей запретили совать нос, прыгала на диване, да так, что пружины визжали, стаскивала на пол подушки и строила из них крепости и спасательные плоты. Бывало, вытаскивала из чулана старую одежду, которую ее мать носила еще в колледже (проеденные молью светлые кофточки, длинные перчатки всех цветов и аквамариновое выпускное платье, подол которого волочился за Гарриет по полу). С одеждой надо было поаккуратнее – мать Гарриет строго-настрого запрещала ее трогать, хотя сама давно уже ничего из этого не носила, но Гарриет всегда клала вещи на место в том же порядке, в каком они и лежали, а если мать что и замечала, то ей, по крайней мере, ничего не говорила.