– Знаешь, кто я? – спросил он и отбросил упавшую на глаза прядь волос.

Мне было два с половиной года – я не знала.

– Я твой отец.

(«Будто бы он был Дартом Вейдером», – впоследствии говорила мама, когда рассказывала мне эту историю).

– Я один из самых важных людей в твоей жизни, – добавил он.

На нашей улице семена дерева шинус в своих розовых оболочках свисали так низко, что можно было дотронуться до них, и когда я растирала их между пальцами, они лопались. Легкий ветер колыхал похожие на рыбьи скелеты листья. Плачущие горлицы ворковали, как выведенная из строя свирель. Тротуар под деревьями вздыбился и потрескался.

– Это из-за корней, – объяснила мама. – Они такие сильные, что разрывают асфальт.

Когда мы с ней принимали душ, по стенам стекали капли воды. Они походили на животных: так же дергались и убегали, кто-то быстрее, кто-то медленнее, извиваясь, оставляя за собой след. В душе было темно и тесно, были плитка и занавеска. Когда мама поворачивала кран с горячей водой, мы кричали: «Открываем поры!» А когда с холодной: «Закрываем поры!» Она объяснила, что поры – это дырочки в коже, которые открываются, когда жарко, и закрываются, когда холодно.

Она обнимала меня в душе, и я прижималась к ней так, что становилось неясно, где заканчивалась она и начиналась я.


Мамина цель была в том, чтобы быть и хорошей матерью, и успешным художником, поэтому каждый раз, когда мы переезжали, она брала с собой два больших альбома: с фотографиями моего рождения и художественный, который она называла портфолио. Я всегда надеялась, что она выбросит первый, потому что там было обнаженное тело, и боялась, что потеряет второй.

В портфолио были ее рисунки – каждый в пластиковой папке. Это название – портфолио – придавало альбому значительности. Я часто листала его, наслаждаясь тяжестью страниц. На одном карандашном рисунке была изображена женщина: она сидела за столом в кабинете, порыв ветра из открытого окна растрепал ее волосы, сделав их похожими на веер, и разметал бумаги, и те закружились в воздухе, словно ураган белых мотыльков.

– Мне нравятся ее волосы, – говорила я. – И юбка.

Я не могла насмотреться на женщину; мне хотелось быть ею или чтобы ею была мама.

Она сделала тот рисунок, сидя за столом, с помощью механического карандаша, ластика, помогая тыльной стороной ладони и периодически сдувая с бумаги графитовую крошку от карандаша и шелуху от ластика. Мне нравилось, как шуршит, соприкасаясь с бумагой, карандаш, нравилось ровное и медленное мамино дыхание. Казалось, она рассматривает свое искусство с любопытством, а не как творец и обладатель, словно это не ее рука выводит линии.

Наибольшее впечатление на меня произвело то, каким реалистичным получился рисунок. Каждая деталь была точной, как на фотографии. Но в то же время вся сцена была фантастической. Мне нравилось, какие спокойствие и чувство собственного достоинства хранит эта женщина в юбке-карандаш и до верха застегнутой блузке посреди хаоса разлетающихся бумаг.

– Это всего лишь иллюстрация, ненастоящее искусство, – с пренебрежением ответила мама, когда я спросила, почему она не рисует ничего похожего. (Тот рисунок она сделала по заказу, за деньги, ничего особенного по сравнению с ее картинами, но я тогда не понимала, в чем разница.) Ее наняли проиллюстрировать книгу под названием «Тайпан», и рисунок был одной из иллюстраций.

Машины у нас не было, поэтому я ездила в пластиковом сиденье, крепившемся к багажнику ее велосипеда, – по тротуару под деревьями. Однажды нам навстречу ехал другой велосипедист; мама свернула, велосипедист сделал то же самое, и они столкнулись. Мы полетели на асфальт, обдирая руки и коленки. Потом мы приходили в себя на лужайке. Мама сидела и плакала: одно колено было ободрано и перепачкано кровью, шорты сползли. Велосипедист пытался помочь. Она плакала слишком долго, и я догадалась, что дело было не только в падении.