Семье Агафона помогала многочисленная родня – кузнецы Швецовы. Илья, если выдавалась свободная минутка, бегал к дядьям в кузницу, смотрел, как завороженный, на их работу у наковальни. В это время он забывал о своём недостатке – глазах разного цвета и переставал прищуривать один из них. Ему всё равно было, какой глаз прикрывать, – у него было прекрасное зрение. Но в раннем детстве, когда незнакомые люди, увидев высокого мальчика с разноцветными глазами, начинали его тормошить, рассматривать и расспрашивать, как это так может быть, он приобрёл привычку при встрече с чужими прищуривать какой-нибудь глаз, чтобы разница в цвете была не так заметна. Когда же общался с друзьями и близкими, то про эту уловку забывал.

Илья любил ухаживать за лошадьми: мыл, расчесывал, лечил не только свою, но и соседских. Скотина доброту помнит и чует – лошади слушались его беспрекословно. Когда летом мальчишки часто уходили в ночное с лошадьми, для Ильи наступала счастливая пора. Подростки спали в шалашиках, собранных на скорую руку, пекли картошку и грибы на костре, пугали друг друга рассказами о разбойниках, а рядом паслись на свежей траве пойменных лугов лошади.

Теперь был апрель, но ни в ближайшие месяцы, ни в ближайшие годы ему в ночном не быть…


Когда Илья подошёл к родному дому, построенному на кержацкий[8] манер: пятистенным, с крытым крышей двором за высоким забором, ставни окон уже были закрыты. Он постучал в одно из них, громко позвал:

– Мам, не пугайся, это я.

Через несколько минут мать в накинутом на плечи теплом платке распахнула дворовую калитку, охнула, увидев старшего сына в неурочный час, сразу заподозрила неладное:

– Случилось что?

Вместе вошли в комнату. Притихшие ребятишки Николка, Гришка и Акулина сидели вокруг стола с лучиной. С горевшего берёзового прутика, стоявшего в специальной плошке с водой, падали горящие угольки, и падая, издавали шипение и чад. Николка менял прогоревший прутик на новый, а ребятишки сонными глазами смотрели на огонь.

Пока мать собирала нехитрый ужин сыну, Илья рассказал о предстоящей поездке. Анна молчала, задумавшись, по привычке поправляла пряди русых волос, выбившиеся из тяжёлого узла, уложенного на затылке. Илья давно приметил за матерью такое свойство: столкнувшись с трудностями, она не причитала, не кричала, как другие деревенские бабы, а замыкалась в себе, молчала, потом только говорила о принятом решении. Вот и сейчас после длительного молчания сказала:

– Отменить мы ничего не можем. Отец вернётся только через неделю. Давай собираться.

Открыла железный кованый сундук, какие на Урале повсеместно держали в каждой избе – для хранения одежды или кухонной утвари и даже книг. Достала из него чистые рубашки и шаровары, тёплую кацавейку, войлочную шляпу…

– На реке в апреле холодно…

Застыла с ними в руках… потом закрыл крышку сундука, положила вещи на неё и, обратившись к сыну, сказала:

– Утро вечера мудренее, давай-ка спать ложиться, а завтра собираться будем. Я тебе подорожники испеку.[9]

Федька

Никита, отец Фёдора Густомесова работал на Выйском медеплавильном заводе, что находился в полутора километрах от Нижнего Тагила, а потому к приходу сына из школы уже знал, что тот надолго уезжает не то что из поселка, а в другую страну. Когда Федька вошел в комнату их небольшого бревенчатого домика на берегу Выйского пруда, мать уже плакала. Отец ставил медный самовар и приговаривал, обращаясь к жене:

– Не плачь, Катерина, не он первый, не он последний. Вернётся… они все возвращаются…

Последнюю фразу, правда, он произнес с непонятным Федьке выражением, как будто сожалел о ком-то. И неожиданно погладил вошедшего сына по голове, чего не делал никогда в своей жизни. От такой неожиданной ласки Федька, весь день и всю дорогу к дому крепившийся от переполнявшего его чувства горя, расплакался навзрыд, кинулся к матери, уткнулся ей в подол домотканой юбки.