Уна была лучше любого аквапарка. Она бухалась на бок, чтобы покачаться на воде, и от этого поднимались огромные волны, а я в них нырял. Она то и дело погружалась в реку, а потом внезапно вставала, и с боков её обрушивались целые водопады, а я стоял рядом, восторженно вереща под слоновьим душем. Она хлестала хоботом, окатывая меня водой. Это было настоящее представление. Я всё время покатывался со смеху, так мне было здорово.
Последний раз я вот так резвился в воде с папой в Уэстоне. Я нырял и проплывал у него между ног, а когда выскакивал, папа сажал меня на плечи. А потом мы понеслись галопом на берег, к маме. И мама завизжала: «Ой, не брызгайтесь!», хотя знала, что мы всё равно будем, и мы знали, что она знает. Мы с папой отряхнулись, точно мокрые псы, прямо на маму. И всем нам было так хорошо… Я вспомнил весь тот день в Уэстоне, каждую маленькую подробность, а потом на меня нахлынули воспоминания о доме, о папе с мамой, обо всех нас – о том, как всё было, пока папа не ушёл на войну, пока не нагрянуло цунами. Такие дорогие воспоминания.
Мне вдруг стало очень стыдно. И очень грустно. Я оставил Уну плескаться, а сам выбрался на камни. Ничего уже не будет прежним. Те дни ушли навсегда. Мамы с папой больше нет. Я никогда не увижу больше их лиц, не услышу голосов. И что же я делаю? Скачу в реке, весь такой счастливый, визжа от радости. Как будто всё тип-топ. Тип-топ – дедушкино словцо. Папа погиб, а там на берегу сотни людей захлебнулись в гигантской волне. Не сотни даже, а тысячи. И среди них моя мама. Неужели я так быстро об этом забыл? Как я могу смеяться, когда впору реветь в три ручья?
Я думал-думал, смотрел, как Уна машет мне хоботом из реки, и улыбался про себя. Ничего плохого в этом нет; я откуда-то знал, что мама с папой были бы совсем не против. У цветка кружилась колибри – такая удивительно малюсенькая, такая красивая. Бабочки всех оттенков носились друг за дружкой над водой. И в этот миг скорбь и стыд вдруг покинули меня. Я больше не думал о прошлом, о маме с папой. Я думал о том, что теперь Уна – моя семья. Странно, конечно, звучит. Но чем больше я об этом думал, чем сильнее верил, что так оно и есть.
Сидя на берегу и глядя на Уну, я потихоньку осмысливал своё положение. Если бы не Уна, я бы не спасся – это яснее ясного. Никакой надежды выжить без неё у меня нет, я просто заблужусь – и прости-прощай, Уилл. Вертолёт прилетал лишь однажды, и то несколько дней назад. О присутствии человека говорит только след самолёта, который тянется в небе, в километрах над древесными кронами. Никто не знает, что я здесь. Никто не знает, что я жив, а значит, и искать меня никто не будет. Слониха утащила меня в джунгли, если кто и способен найти путь назад, так это только она. А мне нужно остаться с ней, научиться жить рядом, и тогда всё будет хорошо. Она внесла меня в джунгли – она же и вынесет. Рано или поздно.
А ещё мне нужно как-то с ней разговаривать. Чтобы она поняла, что я умираю с голоду. Я ведь слышал, как махаут беседует с ней, но он говорил на своём языке, которого я совсем не знал. А Уна, должно быть, знает, иначе зачем он с ней так долго говорил? Раз уж она понимает язык махаута, то и английский поймёт. Почему бы и нет? Мне главное научить её. Я вспомнил, как разговаривал со слонихой махаут, – мягким шёпотом, не повышая голоса. И я буду так же. Я научу Уну понимать меня.
Я решил приступить, не теряя времени. Уна вышла из воды, и я приблизился к ней, взял её хобот, погладил и заговорил – тихо, как махаут. При этом я смотрел прямо в её слезящиеся глаза – такие мудрые.